Л. А.: Это наш старый спор, в который однажды внес свою лепту и семнадцатилетний сын. Обычно на вопрос: "Для чего человеку надо научиться читать в три года?" — мы отвечали так: уже до школы ребенок многое узнает из книг. Ему становятся доступны географические карты и справочные издания, расширяется круг его интересов, развивается его фантазия, воображение. Чтение становится его потребностью и удовольствием. Он становится безупречно грамотным без усвоения грамматики. Наконец, это экономия времени взрослых: он перестает приставать: "Почитай, почитай!" Да и на свои многочисленные почемучкины вопросы ищет ответы в книгах. А Алеша сказал то, до чего мы, к сожалению, сами не додумались, но что является необыкновенно важным результатом раннего чтения. Вот его мысль (передаю, конечно, не буквально, но за смысл ручаюсь): наша художественная литература, в особенности детская, чрезвычайно нравственна по сути своей. Рано научившись читать и читая куда больше, чем ему читали бы взрослые, ребенок незаметно для себя обязательно приобретает нравственный эталон, образец для подражания — еще до того, как сталкивается с некоторыми теневыми сторонами жизни, до того, как начнут на него сильно влиять разные условия, в том числе и неблагоприятные. Тогда он встречается с этими условиями как бы нравственно защищенный, уже исподволь усвоивший основные представления об отношениях между людьми: о добре и зле, о смелости и трусости, о скупости и щедрости, о многом-многом еще. Б. П.: Получается, что влияние литературы может быть сильнее, чем влияние действительности? Даже в том случае, когда они по направлению противоположны? Что-то не верится. Слишком тогда было бы просто воспитывать людей: читать сказки и "воспитательные" рассказы с утра до вечера — и все в порядке: обеспечена высоконравственная личность. Л. А.: Не надо иронизировать по поводу этих сказок и рассказов. Влияние их на формирование личности ребенка очень велико. В библиотеке, где я работала, и у нас среди гостей я в своей жизни встретила лишь четверых подростков, которые не читали и не любили сказок. Было ли то совпадением, не знаю, но все они были похожи своей безапелляционностью, рационалистичностью, отсутствием живого любопытства и даже чувства юмора. Все это в разной, но заметной степени. Двое из них были очень развиты, но с ними было трудно говорить, трудно ладить. Впечатление от них описать трудно; может быть, я что-то преувеличиваю или говорю неточно, но очень четко помню: мне каждого становилось жалко, потому что они были лишены какой-то внутренней доброжелательности, необходимой для налаживания контактов с людьми. Один из них производил тягостное впечатление странного, даже больного человека, хотя был абсолютно здоров и на мой вопрос: "Как ты учишься?" — снисходительно ответил: "На "пять", разумеется". — "А почему ты читаешь фантастику?" — спросила я, записывая выбранные им книги. Он скривил губы: "Не всякую. Грина, например, не люблю. Какая это фантастика — выдумки все это. Фантастика — это научное предвидение, то, что на самом деле будет, а что Грин — красивая неправда, вот и все". Он смотрел на меня холодноватыми ироничными глазами, уверенный в собственной правоте. Мне нечего было сказать ему: какими словами могла я до него достучаться, если этого не смогла сделать ярчайшая человечность и доброта Грина? Как же этот "мыслитель" будет понимать людей, как жить с ними? — 144 —
|