— За что вы принимаете мой дом? — кричала она… — Разве вы находитесь у публичной женщины? Нет, как вам нравится эта дерзость?! Я отвечала: — Он хорош, ваш дом… Вы можете им похвастать… А вы сами?.. Вы тоже хороши… А барин? О-о, ведь вас знают во всем квартале, во всем Париже! Везде говорят одно и то же о вашем доме… что это — публичный дом… И то… еще есть публичные дома, которые не так грязны и мерзки, как ваш дом… Эти ссоры доходили до самых ужасных оскорблений, до самых пугающих угроз; это был словарь публичных домов и его обитательниц!.. И вдруг все эти сцены кончились, все успокоилось… Господин Ксавье опять вернулся ко мне, увы, ненадолго… Тогда возобновилась старая двусмысленная дружба; возобновилось постыдное сообщничество, подарки, обещания удвоить жалованье, всякие косметические советы, посвящение в тайны самых утонченных духов… Барыня, точно по термометру, меняла свое поведение со мной сообразно с отношением ко мне господина Ксавье. Ее доброта следовала непосредственно за его ласками: холодность сына сопровождалась грубостью матери… Я была жертвой мучающих меня колебаний перемежающейся любви этого капризного и бессердечного мальчика… Можно было подумать, что барыня шпионит за нами, подслушивает у двери, так хорошо она знала все фазы, через которые проходили наши отношения… Но нет… В ней просто был силен порочный инстинкт, вот и все… Она чуяла порок сквозь стены, она угадывала его в людских душах… Так охотничья собака чует в воздухе отдаленный запах дичи… Что касается барина, то он продолжал порхать посреди всех этих событий, всех этих скрытых домашних драм, всегда живой, веселый, очень занятый делами, циничный и забавный. По утрам он исчезал из дому со своим вечно розовым чисто выбритым лицом, своими бумагами и портфелями, наполненными благочестивыми, душеспасительными брошюрами и скабрезными газетами. По вечерам он опять появлялся, полный почтения к своей собственной особе, во всеоружии христианского социализма. С замедленной походкой, с более округленными мягкими жестами, со слегка согнутой спиной — согнутой, без сомнения, под бременем добрых дел, совершенных им за день… Аккуратно, каждую пятницу повторялась почти без вариантов одна и та же забавная сцена. — Что здесь есть? — спрашивал он меня, указывая на свой портфель. — Гадости… — отвечала я со смехом. Ну нет, просто забавные штуки… И он мне их давал, поджидая, очевидно, подходящего момента, когда я буду хорошо подготовлена для объяснения. Пока же он довольствовался тем, что улыбался мне с плутовским видом, брал меня за подбородок и говорил, облизываясь: — 820 —
|