С одной стороны, дело может обстоять таким образом, что человек, призванный, способный и к тому же желающий заняться богословским трудом, открыто или в тайне полагает необходимым и возможным жить дуалистически, в двух царствах: в познании веры, — но такой веры, которую он лишь до определенных границ готов пережить как повиновение. Наряду с intellectus fidei, постижением веры он позволяет себе не контролируемую верой, подчиненную случаю или своим собственным законам и потому иную по роду praxis vitae, жизненную практику; наряду с познанием дела и Слова Божьего, — с ними никоим образом не связанные, ими не направляемые мирские, банальные желания; наряду с мышлением, речью и действием, упорядоченными предметом теологии, — иные мышление, речь и действие, самовластно упорядоченные им самим либо вовсе не упорядоченные. Так изначально он оказывается, даже теоретически соглашаясь с Божьим действием, — кто этого не знает? — в напряженных отношениях со Святым Духом, который, согласно Павлу, может и должен был бы свидетельствовать его духу [152]. Так удивительно ли, что он, будучи честен перед самим собою, вынужден признать и назвать себя как бы хромающим на одну ногу и потому спотыкающимся, сомневающимся теологом? Веруя лишь наполовину, он не может надеяться познавать более чем наполовину; он должен радоваться, что еще остается при своих колебаниях и метаниях, а не рухнул сразу. Но, вот, в Апокалипсисе написано грозное слово: если он не горяч, Господь предпочел бы видеть его холодным; но так как он тёпл, Он извергнет его из уст Своих [153]. Что станет тогда, в конце концов, с его теологией, даже если сама по себе она, может быть, не так уж и дурна? Но конструктивная ошибка в образе жизни, вынуждающем теолога сомневаться, может быть и прямо противоположного свойства. В отношении человека к делу и Слову Божьему может присутствовать как нездоровый недобор, так и столь же нездоровый перебор. Он происходит, вероятно, из семьи и окружения, под влиянием которых теология становится для него не только альфой и омегой, что ей свойственно, но и, — что ей вовсе не свойственно, — заменой всех прочих букв алфавита. Или же он, будучи новичком, предается ей со всем самозабвением первой любви — и с тем же результатом. И вот он уже не живет во всем как теолог, но живет в устранении всего прочего: только как теолог. По существу, его не интересуют газеты, романы, искусство, история, спорт, а по правде говоря, не интересуют и люди. По существу, его интересует только его богословская работа, его богословские цели. И этого тоже — кто не знает? Не только среди студентов и профессоров теологии находятся предающиеся ей столь безоглядно: есть также пасторы, которые живут в общине, словно под стеклянным колпаком, и в этом богословском упоении не видят всего остального человечества. Опасная вещь! Не зря Екклесиаст сказал: «Не будь слишком строг, и не выставляй себя слишком мудрым; зачем тебе губить себя?» (Екк 7:16). В самом деле, таким образом человек способен погубить себя как теолога: не только потому, что при этом эксперименте он вполне может потерпеть неудачу и подспудно, сам того не сознавая, опять, — может быть, уже в гораздо большей мере! — вернуться к системе двух царств со всеми вытекающим отсюда последствиями, но, прежде всего, потому, что богословская гипертрофия, как и всякая гипертрофия, слишком легко приводит к пресыщению, — в данном случае к тому, что на старом языке монашества называлось смертных грехом taedium spirituale, духовной скуки, от которой до скепсиса лишь один шажок. Концентрированно теологическая экзистенция — хорошая, наилучшая вещь; исключительно теологическая экзистенция, в которой человек берет на себя роковую роль безразличного к своему творению бога, — далеко не хорошая вещь. Рано или поздно она неудержимо должна будет привести к сомнению, причем к радикальному сомнению. — 57 —
|