Пристрастие больных неврозом навязчивости к неопределенности и сомнению становится для них мотивом, чтобы фиксировать свои мысли преимущественно на тех темах, где неопределенность — явление общечеловеческое, а наши знания и суждения неизбежно остаются подверженными сомнению. Такими темами прежде всего являются: происхождение по отцу, продолжительность жизни, жизнь после смерти и память, которой мы обычно верим, не имея ни малейшей гарантии ее надежности1. 1 Лихтенберг: «Населена ли Луна, — об этом астроном знает примерно с той же уверенностью, с какой он знает, кто был его отец, но не с той, откуда он знает, кто была его мать». — Явилось огромным культурным прогрессом, когда наряду со свидетельством органов чувств люди решились делать выводы и перейти от материнского права к отцовскому. — Доисторические фигуры, у которых маленький персонаж сидит на голове более крупного, изображают происхождение от отца: лишенная матери Афина возникает из головы Зевса. Даже в нашем языке свидетель [Zeuge], который удостоверяет что-либо перед судом, называется в соответствии с мужским участием в деле продолжения рода [Zeugung — зачатие], и еше в иероглифах слово «свидетель» передается через изображение мужских гениталий. 91 Невроз навязчивости самым обильным образом пользуется ненадежностью памяти для симптомообразования; какую роль в мышлении больных играют вопросы о продолжительности жизни и потустороннем мире, мы вскоре узнаем. В качестве самого подходящего перехода я прежде хочу еще обсудить ту черту в суеверии нашего пациента, упоминание о которой несколько раньше (с. 87), несомненно, вызвала недоумение у многих читателей. Я имею в виду утверждавшееся им всемогущество своих мыслей и чувств, добрых и дурных желаний. Искушение объявить эту идею бредом, выходящим за рамки невроза навязчивости, несомненно, нельзя назвать незначительным; однако точно такое же убеждение я обнаружил и у другого больного неврозом навязчивости, который давно уже выздоровел и ведет нормапъную жизнь. Собственно говоря, все больные неврозом навязчивости ведут себя так, словно разделяют подобное убеждение. Нашей задачей будет — прояснить эту переоценку. Предположим сразу, что в этой вере открыто заявляет о себе часть старой детской мании величия, и спросим нашего пациента, на чем он основывает свое убеждение. Он отвечает, ссылаясь на два события. Когда он во второй раз приехал в ту водолечебницу, где впервые и единожды за все время его состояние улучшилось [ср. с. 38], он снова попросил ту самую комнату, которая благодаря своему расположению способствовав его общению с одной из сиделок. Он получает ответ: комната уже занята одним пожилым профессором, — и реагирует на это известие, значительно снизившее его шансы на излечение, недобрыми словами: «Чтоб его за это паралич разбил». Через две недели ночью он вдруг проснулся, обеспокоенный представлением о трупе, а утром услышал, что у профессора действительно случился удар и что его принесли в комнату примерно в то же время, когда он проснулся1. Второе событие было связано с одной уже немолодой, очень нуждавшейся в любви женщиной, которая весьма любезно вела себя с ним, а однажды прямо спросила, сможет ли он ее полюбить. Он дал отрицательный ответ; через несколько дней он узнал, что женщина выбросилась из окна. Он стал себя упрекать и сказал себе, что в его власти было спасти ее жизнь, если бы подарил ей свою любовь. Таким образом он приобрел убеждение о всемогуществе своей любви и своей ненависти. Не отрицая всемогущества любви, мы хотим подчеркнуть, что в обоих — 61 —
|