Из мемуаров Штейнберга до нас доносятся обрывки разговоров. „Оба они, Фрейд и Шестов, срывают с вашей цивилизации все ту же маску, маску лжи и лицемерия", — повторял один из молодых членов этого кружка. Хозяйка салона Надежда Эйтингон склоняла Шестова, и небезуспешно, прочесть „что-либо из своего". А П. П. Сувчинский, „евразиец" и один из поклонников певицы, восклицал: „Подумать только! Шестов и Плевицкая — да это просто в историю просится!" „Ну и попали же мы в историю", — сердито каламбурил про себя Штейнберг, явно чуявший недоброе. По южнорусскому обычаю Плевицкая спела Шестову „честь и славу", ошибившись, правда, в его еврейском имени-отчестве. Штеинбергу это кажется „нестерпимым издевательством", шутовством для „ублажения Бог знает какого калибра публики". С незаурядной проницательностью он спрашивает у Сувчинского: „Скажите, кто режиссер этой непристойной сценки? неужели Плевицкая?" Но Шестова уговорили-таки почитать за столом свои философские труды. Шестов прочел притчу под названием „Философ из Милета и фригийская пастушка". Фалес Милетский был так занят своими возвышенными мыслями, что однажды не заметил, как подошел к краю наполненной водой цистерны, оступился и плюхнулся в воду. Тихий вечер огласился звонким смехом. То была фригийская девушка-пастушка, гнавшая коз с пастбища в город. Спрашивается, кто был прав? Философия учит, что прав был мудрец, не смотревший себе под ноги, но открывший изначальную сущность вещей. Но весьма возможно, кончил притчу Шестов, что мудрее мудреца из Милета оказалась смешливая пастушка. „Ах, как замечательно! Как ха-а-ра-а-шо!", — воеторжснно хлопая в ладоши и кланяясь Шестову, напевно тянула Плевицкая. Всесильно, потому что верно Век Просвещения начался с разрушения старой, наполненной смыслом картины мира, которая вся строилась на основе разума — высшего, но все же подобного человеческому и потому в принципе постижимому человеком. Ньютоново-дарвиновский мир предоставил разуму совсем иную роль. Человек может понять, как движутся планеты, как развивались обезьяны, но смысл этого остается ему неведом. Непонятен ему и смысл броуновского движения людей, товаров, идей в новом обществе. Он имеет в этом обществе свое место, жизнь учит его ценить это место и бороться за него; но духовная система его взглядов, мнений и вкусов не определяет его собственную роль и предназначение. Его место в жизни не является больше логически постижимым следствием из смысла его жизни. Смысл исчезает, остается место и потерянный в нем человек. — 207 —
|