Так удобно. Ты кричишь о мировой скорби или людском безумии, и никто не заподозрит, что ты, милый мой, немножечко импотентен. Просто сочтут, что у тебя «платформа такая», а, быть может, еще и присвоят почетное звание правдоискателя и истино поклонника. Нет, господа, в этом бог меня миловал, и в желудочных каплях, розовых кальсончиках я не нуждаюсь, да и мужской немочью не страдаю. А потому на истину мне наплевать, категория правды меня нисколько не интересует, а что до человечества с его унылой растерянностью относительно наболевших проблем с глобальным размахом, мне нет никакого дела. Слава Создателю, я до этого еще не дошел. Но ведь могу же! Кажется, все к тому и движется. Моя ситуация банальнее, а тем, следовательно, и мучительнее для меня. Просто моя жизнь оборвалась. Оборвалась и полетела по инерции в какую-то пустоту. Я живу по инерции. Будто случайная и брошенная вагонетка-малолитражка, которую просто так, без злого умысла, да и вообще без всякого умысла, пнул подгулявший верзила стрелочник. И едет себе эта вагонетка, едет безмозглая, пока не воткнется в тупик. Телефон, друг мой, враг мой, предал меня. Замолчал намертво. Несколько дней сидел не отходя — вдруг объявится кто-нибудь. Никого. А ведь были, были времена... телефон чихал, плевался, стонал, распираемый жданными и нежданными абонентами. И я тот час срывался и летел, несся, очертя голову, чтобы приземлиться благополучно в какой-нибудь шумной компашке, где звонкие голоса сливались с галдящим звоном бутылок, напоенных горячительным содержимым, где прозрачный хмель неторопливой попойки царствовал вместе с булькающим коньячком, салатом оливье и ароматными женщинами, чье поведение столь же легко, как и твое летящее настроение. И на следующий день встречает тебя тихое утро вобличий длинноволосой нимфы, гордой обладательницы крепких ляжек, прошедших далеко не в одной постели и не одно боевое крещение. Ты чмокаешь ее в теплый дремлющий зад и, выбиваясь из-под шуршащей простыни, устремляешься к серебристо поблескивающему графинчику, без спешки и сухих судорожных взглатываний наполняешь прохладной, но жгучей влагой пузатую рюмашку и, ловко подцепив маринованный груздь, отправляешь все это внутрь себя. Эти похмельные рассветы имеют свою прелесть и ничего общего не имеют с тяжелым по-достоевски придавленным похмельным синдромом коммунально-портвейновой окраски. Ты вновь устремляешься к своей пробуждающейся белозадойфемине, сопящей и распираемой вожделением, и погружаешься в ее божественные развратные телеса. — 2 —
|