Я прослеживаю корни своей нынешней дочерней благосклонности до телефонного звонка вечером четверга. К кому еще, кроме матери, я могла обратиться? Первобытность этого порыва отрезвляла. Как ни стараюсь, не могу вспомнить, чтобы Кевин — из-за поцарапанной коленки или ссоры с приятелем — обратился бы ко мне. По ее сдержанному, официальному ответу: «Алло, у телефона Соня Качадурян» — я поняла, что она видела вечерние новости. — Мама? — все, что я смогла выдавить жалобно, по-детски. Мое тяжелое дыхание, должно было навеять мысли о телефонном маньяке. Я вдруг почувствовала желание защитить ее. Живя в смертельном страхе перед поездкой в «Уолгринз», как она могла справиться со всеобъемлющим ужасом внука, массового убийцы? Господи, подумала я, ей семьдесят шесть, она и без этого всего боится. Теперь она накроется одеялом и никогда из- под него не вылезет. Армяне обладают даром скорби. Знаешь, она даже не удивилась! Она была подавлена, но собранна, и впервые, несмотря на свой весьма преклонный возраст, говорила и вела себя как настоящая мать. Она уверила, что я могу на нее положиться, над чем прежде я могла бы посмеяться. Словно наконец случилось все, чего она боялась; словно в некотором смысле она испытала облегчение, ведь ее страх перед внешним миром не оказался беспочвенным. В конце концов она уже сталкивалась с трагедией. Пусть она почти не покидала дом, но из всей родни она больше всех понимала, как чужая жизнь может разрушить все, что дорого тебе. Большую часть ее огромной семьи уничтожили, самолет ее мужа сбили японцы; неистовство Кевина прекрасно сюда вписывалось. Случившееся как будто что-то в ней освободило — не только любовь, но и отвагу. Понимая, что могу понадобиться полиции, я отклонила ее приглашение в Расин. Моя замкнувшаяся в своей скорлупе мать предложила прилететь ко мне. Вскоре после отплытия Шивон в Нидерланды (она так и не вернулась к нам, и мне пришлось отправить ее последний чек в «Амекс» в Амстердам) Кевин перестал орать. Как отрезало. Может, изгнав няню, он счел свою миссию выполненной. Может, наконец осознал, что эти безумной громкости упражнения не избавляют его от безжалостного течения жизни в замкнутом пространстве, и, значит, бессмысленно тратить силы попусту. Или, может, он вынашивал новый план, увидев, что мама перестала реагировать на его вопли, как привыкаешь к безнадежным всхлипам сигнализации брошенного автомобиля. Хотя мне вроде бы не на что было жаловаться, молчание Кевина угнетало. Во-первых, это было самое настоящее молчание — безысходное, с крепко стиснутыми губами, лишенное воркования и тихих вскриков, издаваемых большинством детей при исследовании бесконечно завораживающих, ограниченных нейлоновой сеткой трех квадратных футов манежа. Во-вторых, оно было инертным. Хотя Кевин уже умел ходить — чему, как всем последующим навыкам, научился втайне, — оказалось, что он никуда особенно идти не желает. Он часами сидел в манеже или на полу, недовольно глядя в пустоту остекленевшими, безразличными глазами. Я никак не могла понять, почему он хотя бы не выдергивает пух из наших армянских ковров, не рвет разноцветные петельки, не стучит погремушками. Я окружала его игрушками (ты почти каждый день возвращался домой с подарком) , а он просто смотрел на них или отбрасывал ногами. Он не играл. — 86 —
|