363 Я почтальон. Разношу телеграммы и бандероли, порхаю со своей палочкой, благо один любимый сустав еще не отказывает. Обожаю сломанные лифты. А раньше я был, кажется, кем-то вроде вас, не помню точно, забыл. На что ни посмотрю, все интересно и все смешно. «Впал в детство», — подумали вы. Может быть. Ничего не знаю. Ничего нет, кроме незначительной практики собственного существования. Кому это нужно? Мне меньше всех. Маленький опыт внимательного бесстрашия, может быть, что-то значит, но не знаю еще, что ждет меня за порогом, что же там такое, за этой замочной скважиной. Может быть, тоже смешно. Я давно уже потерял границу между ближним и дальним. Меня, кажется, кое-кто любит, я люблю почти всех, вы догадываетесь, как это утомительно. И я все-таки не такой болван, чтобы не понимать, что вечная жизнь в этом совершеннейшем из миров была бы пыткой, достойной Нобелевской премии по садизму. Глупое любопытство: «а что здесь еще покажут?» — мешает уволиться. (Да вдруг окажется, что только в запас.) Что еще вам сообщить? Личная старость — прелестный возраст. Удивительная свобода. Если сохраняешь воображение, можно все себе позволять. Чем больше немощей и болезней, тем скорее пройдут. Совсем близко предел Тишины. Это и всегда было близко, только отворачивался. Ну а теперь поворачивают: хватит, хватит валять дурака. Кстати, простите за любопытство — верны ли слухи, что вы померли? В любом случае эти позывные вас ни к чему не обязывают. (.) Поздним вечером, чаще всего поздним вечером, где-нибудь в перелеске, подальше от запаха человечьего, или где-нибудь на берегу, где с тобой мы бывали, а ветер приметы стер, я развожу костер. Письма старые жгу. Старые письма, открытки старые с чудесами чистописания, словно мумии сухопарые рассыпаются от касания. 364 Письма старые, старые письма, они старыми были, когда и не родились мы. Да и много ли времени нужно, скажи на милость, чтобы дерево высохло и надломилось, чтобы взять да и постареть, а потом... Старые письма, как люди старые, одеваются по-осеннему. Старые письма, как песни старые, забываются, но не всеми. Письма старые жгу. Как много их. Я сначала сижу, не трогая, жду, не двигаясь, не выплескивая из рюкзака. Я костер развожу сперва мысленно, чтобы не заплясала рука... Но пойми же, чудак, нету смысла хранить старые, совсем старые письма. Для чего им лежать? Кто-то вынет, полюбопытствует и опять в ящик затиснет... Да и много ли проку, скажи на милость, от прапрадедушкиного письма? Кое-где даже правописание устарело весьма. Сплошняки пожелтелых пролежней. — 264 —
|