Пожалуй, я мог бы объяснить, почему, когда мне нужно было с кем-то встретиться, при всей своей нелюбви к ходьбе, я готов был тащиться невесть куда, лишь бы не встречаться с ним в стенах отеля. Это не составляло секрета. И все равно, в конце концов кое-кто обязательно начинал приходить туда, где я жил, причем некоторые — частенько. Я вижу тому вполне естественные причины; тут и досада, когда к тебе приходят, что ты еще долго будешь вынужден видеть и слышать посетителей после их ухода; и потребность превратить свое жилище в место, где ничего не происходит, — чтобы можно было там отдохнуть, — причем в место пустое, где не встретятся те, кто встречаться не должен; наконец, это и своего рода испытание, поскольку рано или поздно там появится или начнет ходить вокруг да около тот, кого просили не приходить, так что невольно осознаешь, то ли это для тебя преступление, то ли, напротив, нечто приятное. Все это, мне кажется, достаточно веские доводы, хотя у них, естественно, есть и отрицательная сторона. Была, однако же, еще и другая причина. Я лежал у себя на кровати. Должно быть, уже совсем стемнело. В комнате, казалось, еще оставалось немного света, но, поскольку шторы не были опущены, он вполне мог падать с улицы. Вошедшая фигура очутилась посреди комнаты. Я собирался было написать, что она походила на статую, потому что, повернувшись к окну и застыв в неподвижности, она и в самом деле производила впечатление статуи; но не камень был ее материалом, скорее уж естеством ее был страх, не безумный или всеобъемлющий страх, но нечто, о чем можно сказать: с ней случилось непоправимое. Однажды я видел, как в повешенную на дерево клетку попалась белка — она проскочила внутрь, полная напора и жизнерадостности, но стоило ей дотронуться внутри до дощечки, как с легким щелчком дверца клетки захлопнулась, и хотя ее никто не тронул, хотя она была еще свободна — в просторной клетке с насыпанными маленькой горкой орешками, прыжки ее резко оборвались, ее как будто парализовало, словно сзади на нее обрушилась неоспоримость того, что она попалась в ловушку. Странно: она не смотрела ни на меня, ни вообще куда-либо в комнату. Я мог бы поверить, что она пыталась почерпнуть из окна немного света, что она явилась только из-за этих остатков дня — ее очаровавших, поддержавших, парализовавших; но этот тусклый отблеск уже не мог броситься ей в глаза, и у нее, занесенной внутрь необъяснимым порывом, осталось сил разве что на то, чтобы застыть в этой комнате, не улетучиваясь. Кажется, я сохранял спокойствие. Я мог бы многое сказать о своих тогдашних впечатлениях, но их же я испытываю и сейчас, глядя со спины на ту же фигуру, замершую в нескольких шагах от окна прямо перед столом; сейчас почти в точности тот же час, она вошла, направляясь в глубь комнаты (комната уже не та). Дрожь, которую я ощущаю сегодня, когда во всем этом для меня нет ничего неожиданного, неизмеримо сильнее — чувство головокружения и растерянности, тогда меня не посетившее, но также и нечто холодное, от чего странно сжимается сердце, так что я чуть ли не готов упросить ее, чтобы она вернулась назад и осталась за дверью — дабы и я тоже мог выйти. Но того требует правило, и от него не избавишься — если мысль появилась, нужно следовать ей до конца. — 52 —
|