* Ср., например: Leenliardi M. L'Art oc?anien. Gens de la Grande Terre, p. 99; Do Kamo, p. 19—21. [29] ство — которое дает к тому же полномочия любой метафоре подъема — является характерным отличием, идиомой Корнеля? И если в этом и заключается суть «корнелевского движения», где же место самому Корнелю? Почему в «Полиевкте» больше красоты, чем в «пути в виде поднимающихся вверх двух петель»? Сила произведения, сила гения, как и сила того, что вообще порождает, сопротивляется геометрической метафоре и образует собственно объект литературной критики. Похоже, Руссе в другом смысле, нежели Ж. Пуле, порой «уделяет мало внимания искусству». Если только он не считает, что всякая линия, всякая пространственная форма (но всякая форма пространственна) a priori прекрасна, если только он тем самым не полагает, как известного рода средневековая теология, что форма трансцендентально прекрасна, поскольку она есть и наделяет бытием, а Бытие Прекрасно, так что, как говаривали, даже чудовища прекрасны в своем бытии благодаря линии, форме, которая свидетельствует о порядке тварной вселенной и отражает божественный свет. Formosus значит прекрасный. Не об этом ли говорил и Бюффон в «Дополнении к естественной истории» (т. XI, р. 410): «Большинство монстров наделено симметрией, кажется, что рассогласованность частей произошла упорядочен но»? Руссе же, похоже, утверждает в своем теоретическом «Введении», что прекрасна не всякая форма, а лишь та, которая согласуется со смыслом, та, которая нами понимаема, поскольку изначально согласна со смыслом. Откуда тогда в очередной раз это предпочтение геометрии? И если в крайнем случае предположить, что красота может быть геометром охвачена или исчерпана, то в случае с возвышенным — а считается, что Корнель возвышен — геометр вынужден пойти на насилие. К тому же не теряем ли мы нечто, с чем стоит считаться, во имя сущности, эссенции «корнелевского движения»? Действительно, во имя подобного эссенциализма или телеологического структурализма мы сводим все, чему нет дела до геометрическо-механической схемы, к несущественной видимости: и это не только пьесы, которые не поддаются кривым и завиткам, не только сила и качество, которые и образуют собственно смысл, но и длительность, каковая в движении является чисто качественной инородностью. Руссе понимает театральное или романическое движение так, как Аристотель понимал движение вообще: как переход к действию, при котором желаемая форма остается в покое. Все выглядит так, словно в динамике корнелевского смысла и в каждой корнелевской пьесе все одушевляется ради конечного умиротворения, умиротворения структурной ????????: ради «Полиевкта». Вне этого умиротворения, до и после него, само движение в — 24 —
|