Он не только взял назад свое прежнее суждение — он даже назвал Гёте предателем дела поэзии. “Вильгельм Мейстер” стал рассматриваться как сатира, “Кандид против поэзии”. Когда поэзия теряет из вида чудо, она теряет свое значение и оправдание. Поэзия не может процветать в нашем тривиальном и обыденном мире. Чудо, волшебство и тайна — единственные предметы, достойные поэтического рассмотрения. Такая концепция поэзии, однако, — это скорее сужение и ограничение, чем подлинное постижение творческого процесса в искусстве. Любопытно, что великие реалисты XIX в. в этом отношении обладали гораздо более острым художественным чутьем, чем их романтические противники. Они отстаивали радикальный и бескомпромиссный натурализм. Но как раз этот натурализм и вел их к более глубокой концепции художественной формы. Отрицая “чистые формы” идеалистических школ, они сосредоточивались на материальном аспекте вещей. И благодаря одной этой сосредоточенности они смогли преодолеть все условности дуализма между поэтической и прозаической сферами. Природа произведения искусства, с точки зрения реалистов, не зависит от величия или малости изображаемого предмета: нет предмета, который был бы закрыт для формотворческой энергии искусства. Один из величайших триумфов искусства — это когда оно позволяет нам увидеть обыденные вещи в их реальной форме и подлинном свете. Бальзак входил в любые. мелкие подробности “человеческой комедии”. Флобер произвел анализ самых посредственных характеров. В некоторых романах Золя находим тщательнейшие описания устройства локомотива, магазина или угольной шахты. Ни одна, даже самая незначительная, деталь не была опущена из этого описания. Тем не менее, во всех произведениях этих реалистов видится огромная сила воображения, ничуть не меньшая, чем у писателей-романтиков. То, что эта сила не могла быть откровенно и прямо признана, было недостатком натуралистических теорий искусства. В попытках отказаться от романтических концепций трансцендентальной поэтики сторонники натурализма возвращались к старому определению искусства как подражания природе. Тем самым они прошли мимо принципиальнейшего момента, поскольку им не хватало именно признания символического характера искусства. Если бы они приняли такую характеристику искусства, они не пренебрегали бы метафизическими теориями романтизма. Искусство на самом деле символично, однако символизм искусства должен пониматься не в трансцендентном, а в имманентном смысле. Красота есть “бесконечное, выраженное в конечном”, согласно Шеллингу*. Подлинный предмет искусства — это, однако, не бесконечное Шеллинга и не абсолютное Гегеля. Предмет искусства — это фундаментальные структурные элементы самого нашего чувственного опыта — линии, очертания, архитектурные и музыкальные формы. Эти элементы, можно сказать, вездесущи. Лишенные какой-либо тайны, они явны и несокрыты — видимы, слышимы, осязаемы. В этом смысле Гёте без колебаний заявлял, что искусство не должно претендовать на показ метафизических глубин в вещах, оно связано с внешней стороной природных явлений. Но эта внешняя сторона явлений не дана непосредственно. Мы не узнаем ее, пока она нам не откроется в произведениях великих художников. Это открытие, однако, не ограничено какой-то одной областью. Поскольку человеческий язык может выразить все, что угодно, — как низменное, так и возвышенное, искусство может целиком охватить и проникнуть собой весь мир человеческого опыта. Ничто в физическом и нравственном мире, ни одно природное явление или человеческое действие не могут быть по своей природе и сущности исключены из области искусства, ибо ничто не может воспротивиться его формообразующему творческому процессу. “Quicquid essentia dignum est, id etiam scientia dignum est”, — сказал Бэкон в “Новом Органоне”26. Это изречение верно как для искусства, так и для науки. — 130 —
|