Я всегда — в пределе, по сути самой заповеди, в полной нравственной ответственности — осуществляю заповедь «не убий!», только нарушая эту заповедь. Моя совесть должна мучить меня, как бы я ни поступил, мучить в душе, в бескомпромиссном предвосхищении (ведь в реальной жизни такие предельные ситуации обычно исключены) бескомпромиссного события, на грани последних вопросов бытия. Но поступить — не убить, не дать убивать — я обязан и свободен всегда, до тех пор, пока я нравствен, поступком своим вновь и вновь возрождая исходную безвыходную нравственную перипетию. И нравствен индивид лишь постольку, поскольку он осмысливает и внутренне переживает — как бы мгновенно это осмысление ни осуществлялось — всю безысходность этой перипетии и поскольку он свободно (иного не дано!) совершает поступок, вновь созидающий и вновь погружающий в глубь сознания, в разум, в сферу совести все эти непереносимые трудности жить и поступать по-человечески. Если же, не убивая (и позволяя совершиться убийству) или убивая убийцу (все-таки — убивая!), я не ощущаю мук совести, не переживаю трагедии свободного поступка, не осознаю всей меры личной ответственности, тогда я действительно безнравствен, хотя и могу быть очень морален, — ведь я исполнил заповедь «не убий!». Конечно, повторяю, такой предел вовсе не заключен в каждом поступке; в повседневных жизненных ситуациях я вполне могу (и должен) принимать заповедь «не убий!» как однозначную моральную норму. Но нравствен я тогда и в той мере, в какой я — в душе своей — осознаю, предчувствую, прозреваю исходную (разрешимую только свободным поступком) перипетию, трагедийность вот этой, казалось бы, однозначной моральной нормы. Сейчас я только наметил очерк одной из мистерий христианской нравственности. Основанием всех таких перипетий является в христианстве — коренная перипетия любви к человеку. Насущно любить человека и жить в императиве «не убий!». Да. Но во имя чего? Чтобы быть угодным Богу, во имя божьего благоволения? Непосредственно в осознании и переживании бесконечной ценности человеческого — земного! — бытия? Любить в человеке — Бога, нечто высшее, чем этот человек?! Каждое из этих решений необходимо и насущно в заповеди «не убий!», каждое из этих решений исключает другое и предполагает его, каждое решение, каждый выбор, каждый из этих императивов предельно напрягает и углубляет нравственный смысл христианских заповедей. Все, что я сейчас сказал о христианской нравственности, имеет этический смысл только в контексте средневековой поэтики, в поэтическом (эстетическом) осмыслении образа личности (мистерий личности), напрягающих сознание средневекового индивида. В контексте собственно религиозных, конфессиональных идей и ритуалов, в контексте реальной христианской теологии мои размышления сразу теряют всякий смысл. — 15 —
|