Вот то исходное нравственное напряжение, что является истоком и безысходным ядрышком всех расходящихся и все более деревенеющих моральных заповедей. Личный образ этой перипетии — Христос. Или, если сказать в определениях индивидуального сознания, — страстотерпец. (Прекрасно понимаю, что в реальной жизни средневекового индивида это ядрышко нравственности расплывалось, смешивалось с ядрами языческими, искажалось, иногда совсем уходило в нети. То, что было выше сформулировано, — предельная идеализация, реализуемая лцшь в поэтике средневековья. Так же, как предельная нравственная перипетия античности актуализировалась в трагедии античного логоса. Однако смысл и античной, и средневековой нравственности может быть сформирован только в таких предельных идеализациях). Но каждая моральная норма средневекового человека, даже вне связи с коренной нравственной перипетией (время — вечность), в коллизиях реальной, повседневной жизни тяготеет замкнуться на себя, обнаруживает свою внутреннюю антитетич-ность, внутренний суд совести. Неотвратимо переключается в сферу собственно нравственных, безысходных личных мистерий. Вглядимся в это движение: из морали — в нравственность. Вот заповедь «Не убий!». В норме, в однозначном предписании все ясно и твердо. Но в средоточии трагедии (мистерии) христианского поступка заповедь эта глубоко и неизбывно перипетийна, конечно, уже на особый, христианский, средневековый смысл самого понятия «перипетия». Глубинная нравственная личная ответственность заключена не в жесткой противопоставленности двух императивов — «убий!» (зло) — «не убий!» (добро), но в неразделимой точке единственного веления совести — «не убий!». Это «не убий» обращено — одновременно и нерасчленимо — ко мне самому, в мое кипение страстей, выступая как запрет убить другого человека (а тем самым — самого себя, в моей человеческой сути), и к другому человеку, выступая как активное противодействие его убийственным страстям. И в пределе, в мысленном предвосхищении (вне работы разума нравственность не существует) заповедь «не убий!» сама-в-себе, внутренне, перипетийна: она преображается в свободу этого поступка к#к акта, созидающего нравственность. Нравственный поступок совершается в сознании полной личной ответственности, в невозможности ссылаться на внешний запрет и однозначное предписание. Эту ответственность я не могу переложить на чьи-либо плечи: ни Бога, ни царя, ни героя (даже если Бог, царь или герой вещает в моем сердце или моей голове). Я должен не убивать, чтобы спасти собственную чистоту и благость. И я должен воспрепятствовать убийству (ребенка, старика, женщины), вплоть до предельного поступка — убить, чтобы кто-то не убил. Я должен осуществить запрет «не убий!» ценой... нарушения этого запрета. — 14 —
|