В конце семидесятых мне представился случай три раза выступить перед аудиторией, собиравшейся в клубе МИИТ. Человек 250–300, в основном техническая интеллигенция. Сперва прочел «Направление Достоевского и Толстого» (самое раннее и духовно несложное из моих литературных исследований). По вопросам почувствовал, что публика не привыкла думать о литературе и судить о ней всерьез не способна; зато живой интерес вызвали историко-социологические экскурсы. Следующие два доклада были посвящены теории субэкумен (или — говоря языком Шпенглера — культурных кругов) и теории модернизации (постепенного вытягивания незападных миров в мировую западную цивилизацию). Это слушали с напряженным вниманием; вопросы длились часа по два, то есть пока я мог выдержать. Захватили модели современной науки, которые я несколько перестроил на свой лад, но сохраняя самый дух науки. Я имел успех как специалист, как интеллектуал. Однако пришлось отказаться от намерения читать «Эвклидовский и неэвклидовский разум у Достоевского» и другие подобные тексты. Я вспомнил, как Валентин Федорович Турчин — один из умнейших московских ученых — дружески мягким тоном сказал мне, что «Эвклидовский разум» — работа реакционная и антинаучная. Примерно таким же был отклик структуралистского семинара, на котором я рассказывал о трех ступенях мифа (миф-идол, миф-икона и миф-молчание). Двум или трем слушателям понравилось, все остальные были вежливо недовольны и в коридоре ворчали, что это почвенный романтизм. Я даже не довел конспекта доклада до литературного текста; некому было адресовать его. Миф-молчание не нужен ни почвенникам, ни западникам. Первые восстанавливают миф-икону (и хорошо, если икону, а не идол). Вторым кажется, что миф вообще не нужен, достаточно научного разума. То есть эвклидовского разума, как назвал его Достоевский, — без всякого образа целого, без тоски по нему. Сердцевина моей мысли, ищущей целого мимо всех идолов, просто никому не нужна. Только кучке людей, социально не значимой (величина, которой можно пренебречь). Не народу, не интеллигенции, а гадким утятам. Была еще другая плоскость спора (в которой я тоже не мог рассчитывать на выигрыш). Она выросла из отмашки в ответе Александра Исаевича: некогда ему разбираться с узбеками и евреями. Я почувствовал здесь не только грубость, но и неточность. Стал думать: в чем же здесь неточность? И понял: узбеки попались под руку случайно, а евреи совсем не случайно. Они Александра Исаевича очень интересуют. И потому интересуют, что вмешиваются в решающие повороты истории, мировой и русской (именно поэтому, как справедливо отметил Александр Исаевич в Тайбее, никто не думает о Тайване и все думают о евреях). Потому что евреи — народ особого типа… Так пришла ко мне тема диаспоры и ее отношений с землей. Я стал подбирать случаи диаспоры и отмечать общие черты в средневековой диаспоре армян, несториан; в китайской и тамильской диаспоре XX века в Юго-Восточной Азии, индийской — в Восточной Африке, ливанской — в Западной Африке… А. В. Эйснер рассказал мне о русской диаспоре; попалась, наконец, на глаза статья Н. Трубецкого, убитого гитлеровцами в Австрии. Он еще в 30-е годы заметил, что русская диаспора за двадцать лет приобрела типичные «еврейские», то есть общие всей диаспоре черты. Но евреи — старейший народ диаспоры, веками лишенный национального ядра. Поэтому вопрос о диаспоре — это вопрос о евреях и вместе с тем не только о евреях, без узко национального привкуса, который был мне неприятен. Александр Исаевич Солженицын разбудил во мне еврея (это целую четверть века не удавалось отечественной истории; я считал ее дурой и отворачивался от глупостей); но, получив толчок, я тут же почувствовал, что неспособен быть только евреем. Во всех отношениях — и в национальном тоже — я не такой, как надо. Здесь мне плохо, там тоже будет плохо. Здесь я нахожу возможность жить хорошо и там найду. Ни Израиль, ни Запад не казались мне обетованной землей, где навстречу откроются все сердца. Я не говорю о языке: думать не по-русски мне никогда не научиться, и стихия русского языка составляет поле моей мысли. Но даже если бы удалось преодолеть языковой барьер, все равно — моя подлинная аудитория и дружеская среда (эти понятия для меня связаны; настоящие слушатели быстро становятся друзьями) — все они только кучка гадких утят. И так будет всюду и всегда. Я почувствовал глубоко своими слова Августина: для христианина всякое отечество чужбина и всякая чужбина отечество. И это я назвал принципом диаспоры, вынеся за скобки остальные черты исторической диаспоры, ранней церкви и т. п. — 201 —
|