Поистине она писала о них не чернилами, а, по ее собственным словам, соком «черных роз Гефсиманского сада». Там, где нет любви – нет полной истины. Становясь на эти трагические котурны, она застывала в своей гордыне, чувствуя себя единственной хранительницей моцартианства в русской литературе, ну, в крайнем случае, наследницей ахматовской судьбы; и это убеждение давало темную силу ее неправедному гневу: «Для укрепления духа вспоминаю судьбу Ахматовой. Сколько лет ее не печатали? …большой опыт непечатания был у меня и в советское время». Впрочем, надо сделать одну оговорку: стоило кому-то из ее «жертв» покаяться перед ней, признать полную правоту ее обвинений, склонить голову, признав себя побежденным, – и Глушкова тут же меняла гнев на милость, возрождала все безнадежно разорванные, казалось бы, до конца жизни связи и как ни в чем не бывало снова допускала в свою свиту вчерашнего отступника. Это подтверждало мои догадки о том, что ее вражда, или, как она любила говорить, «распря» с кем бы то ни было, в глубине всегда скрывала не только мировоззренческие, а чисто личные причины, что естественно для женской природы. Однако надеюсь, что умный читатель сумеет отделить зерна от плевел, эгоистическую, капризную «женскую» ноту от многих истинных прозрений. Я в свое время печатно объяснился с нею еще при жизни в мемуарной главе «Волк и муравей». Мы тогда обменялись тяжелейшими взаимными ударами и обвинениями на ратном поле, предоставленном нам и «Молодой гвардией», и газетой «Завтра». Но должен признать, что эта распря даже в малой мере не отражала всего объема плодотворных мыслей и чувств, который был заложен в нашей двадцатилетней переписке, начатой Глушковой еще в 1976 году. Кое-что важное из нашего эпистолярного наследия потеряно и, может быть, утрачено безвозвратно. Но то, что осталось – должно быть прочитано и осмыслено. Хотя бы потому, что она была страстным творцом, создателем «образа жизни в письмах», и эти письма не менее глубоки и замечательны, нежели ее лучшие статьи. Она их писала не только мне одному… И нам надо сделать все, чтобы началась посмертная жизнь этого своеобразного наследия… Вот почему я перешагиваю через все наши прошлые распри, вспоминая умиротворяющие слова пушкинского летописца Пимена: «На старости я сызнова живу. Грядущее проходит предо мною…». Ее письма (впрочем, как и всякие другие, вводимые в литературный обиход) требуют немалых комментариев. Я попытаюсь обойтись лишь самыми скупыми и необходимыми из них… * * * С первого письма, полученного мною в декабре 1976 года, начались наши взаимоотношения. — 239 —
|