Проводник остановился и молча посмотрел куда-то поверх меня, без упрека, но с тем самым ужасающим пониманием, с тем трудно переносимым всеведением и предвидением, посмотрел тем самым взглядом знающего-все-наперед. -- Может быть, нам повернуть назад? -- спросил он, и не успел он договорить, как я против своей воли уже начал сознавать, что скажу "нет", что я определенно обязан сказать "нет". И тут же все прежнее, привычное, близкое, любимое отчаянно запротестовало: "Скажи да, скажи да!" -- и весь отчий мир тяжелым ядром повис у меня на ногах. Я хотел крикнуть "да", хотя знал точно, что не смогу. Тут проводник простер руку и указал на долину, и я еще раз оглянулся на любимые, милые сердцу места. И тогда я увидел самое ужасное, что только можно себе представить: я увидел, что милые, возлюбленные луга и долины залиты тусклым и безрадостным светом белого, обессилевшего солнца; крикливые, неестественные цвета совсем не сочетаются друг с другом, тени черны, как сажа, и лишены загадочной заманчивости, -- этот мир был обездолен, у него отняли очарование и благоухание, -- всюду витал запах и вкус того, что претит, чем давно насытился до отвращения. О, все это мне до боли знакомо, -- я знал ужасную манеру проводника обесценивать любимое и приятное, выпускать из него соки, лишать живого дыхания, искажать запахи, втихомолку осквернять краски! Ах, как хорошо я знал: то, что вчера еще было вином, обратится ныне в уксус. А уксус никогда больше не станет вином. Никогда. Я молчал и продолжал следовать за проводником с печалью в сердце. Ведь он был прав, прав, как всегда. Хорошо, что я могу его видеть, что он, по крайней мере, остается со мной, вместо того чтобы по обыкновению в решающий момент внезапно исчезнуть и оставить меня одного наедине с тем чужим голосом у меня в груди, голосом, в который он обращается. Я молчал, но сердце мое неистово молило: "Только не уходи, я же иду за тобой!" Отвратительно склизкими оказались камни в ручье, было — 164 —
|