Вот она — настоящая сумасшедшая! Да уж, не ты, во всяком случае, хотя тебе, старому дураку, так хочется трахнуть вон ту медсестру… У папашки всегда был отвратительный вкус, только таким идиотам, как он, может понравиться подобный просвет между зубами и подобный просвет между коленями… А может быть, он прав, и у медсестры жемчуг в сцепленных ушных раковинах — я же не знаю, как видят ее сумасшедшие. Вот она, со стриженой головой, — она и есть одна из них, настоящая сумасшедшая, говорит папашка, отрываясь от медсестры и от мяса, и от своего грязного дельца заодно — того самого, от которого он прячет здесь свой зад. У сумасшедшей Акрамеон безжалостно выбрита голова. И вызывающие зрачки со стоунзовой сорокапяткой — с глазного яблока так и подмывает срезать витаминную корку, ее витаминную корку, ее и витаминную — я хорошо их всех понимаю, этим они призваны заниматься, все, включая медсестру, на которую поведен папашкин кадык. Именно ты мне и нужна — вот такая, какой я вижу тебя в просвете между вещами. Между плотными, заросшими волосом телами вещей, которые я вынужден скрывать в себе. Я вынужден скрывать их в себе, но от них невозможно скрыться, это вам не папашка, который гонял меня за сопливый онанизм тринадцать лет назад. От этой некрашеной шлюхи, моего десятилетия, невозможно скрыться, и ты нужна мне именно поэтому. Но сначала необходимо увести тебя от Мика, Мика-спасителя-от цинги, Мика — пожирателя, намертво впаянного в твою сетчатку. Целый месяц я разбираю завалы Джеггера, чтобы обнаружить там еще и лобешник Кеннеди, и бороденку Че Гевары — именно так выглядит морда твоего героя; коллаж при соотношении двух третей к одной — две трети это, конечно, Мик… И прочие мелочи, засевшие в порах, — все эти ББ и ММ, хотя баб ты определенно недолюбливаешь. Я побиваю их всех, в один день, папашкиным костюмом двадцатипятилетней давности. Я надеваю его утром, лбом… Лбом в зеркало, изгоняя молодого папашку из рукавов и карманов, и папашка мчится, высоко подбрасывая зад; в молодости у него была ложбинка на шее, а мне, кажется, идет этот костюм. Он нравится девушке, которую я люблю, — оправдываюсь я перед зеркалом, и пот стекает по моему позвоночнику теннисными мячами, мягкими мячами того времени, когда теннис не был так популярен. Он нравится девушке, которую я люблю, и мне идет эта кожа, и я понимаю, почему я всю жизнь ненавидел папашку — именно из-за того, что он никогда не оправдывался перед зеркалом и ни черта не понимал в собственной коже. Я податлив, как воск, я переодеваюсь в кабинете ее лечащего врана, а лечащий врач смотрит на меня отсутствующим взглядом скрытого педика, хотя все в больнице знают, что он бабник. И в его коньяке плавает пепел от незатушенной мной сигареты и трупик какого-то насекомого — их полно здесь по средам. Он вынимает насекомое мизинцем с длинным отполированным ногтем и задумчиво топит его в ямке на подбородке; все-таки если он даже и педик, то совсем чуть-чуть, в самой глубине этой ямки. Между галстуком и пиджаком он сообщает мне название ее болезни и побочное действие антибиотиков. Я затягиваю узел под шеей и благодарно сбрасываю название с симптомами в ту пропасть, где уже валяется настоящее имя моей стриженой сумасшедшей. — 126 —
|