А таинственный тот край Александру крепко по сердцу пришелся. Вот прямо с Персии и начиная. Так его порядки тамошние восхитили, что очень он даже всерьез огорчился насчет малокультурности греческой.
Что ни брал, что ни сравнивал – а все не в пользу Эллады раскладывалось. Уж к царям у них было отношение – так отношение. И сами те цари все в парче да в золоте – не чета пропыленным да пропотевшим греческим вождям, и сановники разодеты в пух и прах. А главное – что Александру особо по душе пришлось – как народ монарха увидит, так тут же в ноги и валится, где бы кто ни стоял. "Проскинесис" называлось это действо обязательное.
Ну, в одежды драгоценные Саша вырядился быстро. Чтобы генералы не поглядывали хмуро, разрядил и их, что твоих персов. На всю армию, понятно, такой роскоши не хватило, да ведь на всех ничто и никогда не рассчитано. Диадему – в золоте да камнях – нацепил. Сделал, в общем, серьезный шаг на пути к прогрессу. Наложницы кругом, пиры, гудеж без конца – а все на душе свербило.
Потому что проскинесис проклятый покою не давал. И то сказать, ну какой же я к такой матери царь, ежели все вокруг меня на пол от страха да обожания не грохаются! Да тут еще воины, из тех, что поголоднее да поязыкатее, вякать принялись, товарищей подбивать на всякие неуставные деяния, Грецию вспоминать с ее убогостью спартанской.
В войске Александр до времени порядок навел, смутьянов переказнив жестоко. Но ведь и собственные Александровы воеводы брови недовольно хмурили вместо того, чтобы в парчовых шароварах в свое удовольствие по дворцу шлендать, с кубком в руке да с бабой подмышкой. Ворчать принялись: что это, дескать, в роскоши да в жестокостях утопать начали, идеалы греческие похеривши – за язык вон уже казнят! (Ну это они, положим, тоже погорячились – языкатым и в Греции, как оно везде и всегда бывает, влетало по первое число, не всяк и расчирикивался). До того дошло, что друг наисердечнейший, правая, можно сказать рука, Парменион прилюдно стал царю на такую ситуацию пенять.
Ну, герой наш эту руку и отсек не раздумывая, с маху – как тот Гордиев узел. Тут же склепал дельце политическое насчет того, что сын Пармениона, Филот, заговор на жизнь родного царя готовил (чего ни в каком помине и не было, потому как вместе они все пировали ежевечерне, так что тот Филот Македонца уж сто раз порешить мог бы).
А поскольку время было античное, и сын за отца еще отвечал (а равно и наоборот), царским своим указом велел Александр и Филота, и папу его, друга своего же сердечного, казнить. И казнили – не по-гречески люто, пытками истерзав до последнего момента.
Тут уже и прочие стали несдержанность проявлять. Старик Клит, Сашку на собственных коленях вынянчивший, стал как-то на пиру попрекать его, говоря, что уж на что папаша Филипп был негодяй (и немаленький, добавить бы надо), а вот на Александра Филипповича посмотреть, так и ностальгия обуревает по временам прошлого-то царствия. Александр – а хрен ли тут думать! – копье у охранника выхватил, да Клита прямо тут же и проткнул насквозь, раз, да другой, да третий (тоже ведь о характере говорит кое-что). Через минуту, правда, остыл маленько, увидел, чье тело изувеченное на полу лежит – и в истерику. По полу стал кататься, выть, раны на теле Клита целовать, меч было выхватил, чтобы с собой покончить. Но тут Каллисфен–философ, тоже один из друзей ближайших, его спас. Меч отнял, в кровать уложил. И утешал всю ночь, как дитя малое.
И не раз и не два еще утешал. Потому что стали по ночам являться Саше и Клит, и Парменион, и многие другие прочие, безжалостно им казненные. Не единожды Александр и к мечу тянулся, чтобы конец этой муке положить, да верный Каллисфен всегда начеку был, спасая каждый раз для истории любимого ее героя.
А потом Македонец в себя пришел несколько, опять в парче да в золоте стал за воротник закладывать, снова почувствовав прелесть скромных плотских утех – да и вернулся к той же не дававшей ему покоя идее проскинесиса. И так он решил это дело обстряпать, чтобы мысль сия как бы вовсе и не от него исходила, а народ как бы сам таковское предложение внес.
— 24 —
|