Ну, сговорился Александр с философом Анаксархом (вот они вам опять, шеллинги–дюринги!), да поэтом Аргисом Аргивянином (и эти в массе своей тоже бестии продувные), да со знатнейшими из персов и мидян, что на пиру они вот такое предложение и сделают.
Анаксарх, как время пришло, речь двинул самую что ни на есть яркую – на то, как я понимаю, и был философ. Негоже нам, сказал, эллинам, перед царем своим стоять столбами. Это, сказал, никакая не демократия и все такое прочее, а самое разнузданное панибратство. Потому что какой же он тогда царь, ежели между ним и нами дистанции меньше, чем между генералом и, например, ефрейтором каким?
А кроме того, сказал Анаксарх-философ, окружающие нас завоеванные народы могут это неправильно понять. Поскольку у них такого отродясь заведено не было. Так что ниц перед царем пластаясь, мы не унижаемся нимало, а напротив того, способствуем обмену культурными ценностями с вот этими вот народами. (Я тут не передергиваю нимало – особо подозрительные могут и к первоисточникам обратиться. Именно так и сказал подлец-философ. И до чего же аргумент, кстати говоря, живучий – сколько негодяйств да пакостей в этой же упаковке на протяжении веков протаскивалось да протаскивается...)
Последнее заявление даже Македонец (который по сценарию должен был сидеть тихо), вскочивши на ноги, страстно отметил. Именно, сказал, за ради культурного обмена. Да и делов-то всего, ну, растянулся на полу, по первости даже и ноги-то лобызать необязательно, а потом уже встал, да и стой себе – не без некоторого, конечно, полагающегося подобострастия. Вот и получится самый что ни на есть культурный обмен.
Тут уж и прочие действующие лица оживились, стали положенные роли озвучивать: и поэт Аргис, и представители местной национальной интеллигенции. Оно бы, глядишь, и прошло – но тут Каллисфен (тот самый, что Александра от самоубийства спасал не единожды) в гневе большом поднялся.
И ведь даром же, что тоже из любомудров – а постоял за достоинство человеческое. В лицо пристыдил царя, матом по адресу собственного коллеги вкупе с пиитом прошелся. Тут уже и другие осмелели, на которых театр и задумывался. Нет, говорят, не бывать проскинесису. В боях, говорят, гибли и гибнем, на казнь по приговору законному тоже, дескать, не отказываемся пойти, а перед царем, будь он хоть трижды Александр и четырежды Македонский, на брюхе ползать не будем. На чем точку и поставили.
А уже едва ли не на следующий день Каллисфену, спасителю Александрову, счетец и был предъявлен. Тут же заговор был удуман, пара свидетелей, во все века и на все готовых, нашлась – ну и приговорил герой античности друга сердечного. Да ведь и не к смерти даже, смерть – оно бы и ничего...
По приговору Македонца палачи отрезали Каллисфену уши, нос и губы. И вот так, изуродованного, заперли в клетке с псом каким-то шелудивым, эту клетку перевозя с места на место в соответствии с передвижением войска греческого. Неизвестно, сколько бы оно так продолжалось, но Лисимах, офицер молодой, а также и ученик Каллисфена по части философии (вот ведь выходит, что и любомудрие любомудрию тоже рознь), из сострадания к учителю дал ему яд. Что Александра донельзя расстроило. Утешился он в какой-то степени тем лишь, что велел негодяя Лисимаха швырнуть в клетку со львом.
Однако мечты своей – чтобы на буквальные-то карачки народ собственный таки поставить – так и не оставил. Ну а что, каков масштаб личности, таков он и мечтаний. У кого-то счет в банке швейцарском нулей этак в семь–восемь–десять, а у другого вот, скажем, всех прочих на четвереньки опустить. Может и такая быть голубая мечта.
— 25 —
|