«Там ноги еще чувствуют, – рассказывал Легранден, – куда сильнее даже чем в Финистере194 (как теперь ни застраивают отелями этот древнейший костяк земли, они бессильны изменить его облик), чувствуют, что тут действительно кончается французская земля, европейская земля, древняя Земля. И это – последнее становище рыбаков, похожих на всех рыбаков, от сотворения мира живших у врат вечного царства морских туманов и теней». Однажды я нарочно заговорил в Комбре об этом крае при Сване, чтобы услышать от него, можно ли там наблюдать самые сильные бури, и он мне на это ответил так: «Ну уж Бальбек то я знаю прекрасно! Бальбекская церковь, двенадцатого и тринадцатого веков, еще наполовину романская, представляет собой, быть может, наиболее любопытный образец нормандской готики, но это еще что! Есть в ней нечто и от персидского зодчества». И эта местность, до сих пор казавшаяся мне обломком первозданной природы, современницей великих геологических сдвигов, находящейся за пределами истории человечества, – подобно Океану или Большой медведице, – населенной дикими рыбаками, для которых не существовало средневековья, как не существовало оно для китов, приобрела в моих глазах особую прелесть, когда она внезапно оказалась вдвинутой в ряд столетий, прошедшей через романский стиль, когда я узнал, что в свой час готический трилистник вкрапился и в эти дикие утесы, – так весною нежные, но живучие растения там и сям озвежживают полярный снег. И если готика пролила свет на эти места и на этих людей, то ведь и они осветили ее. Я старался вообразить, как жили эти рыбаки, скученные в преддверии Ада, у подножия скал смерти, вообразить их робкую, нечаянную попытку установить в средних веках определенный строй общественных отношений, и в этих исключительных условиях, вдали от городов, от которых я прежде не отделял готики, на диких утесах, проросшая и процветшая островерхой колокольней готика оживала перед моим мысленным взором. Меня повели смотреть слепки самых знаменитых изваяний Бальбека – курчавых и курносых апостолов, деву Марию, украшавшую церковную паперть, и у меня от радости перехватило дыхание при мысли, что я увижу, как они вырезываются в вечном соленом тумане. Непогожими и отрадными февральскими вечерами ветер, нагоняя мне в душу, содрогавшуюся с не меньшей силой, чем сотрясался от его порывов дымоход в моей спальне, мечты о поездке в Бальбек, сливал во мне желание увидеть готическую архитектуру с желанием увидеть бурю на море. Мне хотелось завтра же сесть в прекрасный, великодушный поезд, отходивший в час двадцать две, о времени отправления которого я всегда с бьющимся сердцем читал в расписаниях и справочниках круговых путешествий: в моем представлении этот поезд ежедневно, в определенный момент, делая соблазнительный надрез, устанавливал таинственную мету, за которой изменившие ход часы, разумеется, по прежнему двигались по направлению к вечеру, к утру следующего дня, но пассажиры видели и вечер и утро уже не в Париже, а в одном из городов, мимо которых проходил поезд, предоставляя пассажирам возможность выбора между ними; ведь поезд останавливался в Байе, Кутансе, Витрэ, Кестамбере, Понторсоне, Бальбеке, Ланьоне, Ламбале, Бенодэ, Понт Аве не, Кемперлэ и шел дальше, обогащенный звучными названиями до такой степени, что я не знал, какому же из них отдать предпочтение, – пожертвовать хоть одним из них я был не в силах. Если б родители мне позволили, я мог бы, не дожидаясь завтрашнего поезда, надеть на себя что попало и уехать сегодня же, с тем чтобы приехать в Бальбек, когда взойдет заря над расходившимся морем, от брызг которого я укроюсь в персидского стиля храме. Но стоило родителям пообещать как нибудь на пасхальных каникулах повезти меня в Северную Италию, и вот уже с приближением каникул мечты о буре, переполнявшие меня до того, что мне ничего не хотелось видеть, кроме волн, все растущих, отовсюду набегающих на ни с чем не сравнимый в своей дикости: берег, около таких же отвесных и морщинистых, как утесы, церквей, с колоколен которых кричали бы морские птицы, – и вот уже все эти мечты мгновенно рассеивала, лишала их очарования, вытесняла их, потому что они были несовместимы с ней и могли только ослабить ее влияние, сменяла их иная мечта – мечта о многоцветной весне, не о комбрейской, еще больно коловшей снежными иголками, но о той, что уже усыпала лилиями и анемонами луга Фьезоле195, а Флоренцию ослепляла золотом, напоминавшим фон на фресках Анджелико196. В это время для меня имели цену только лучи, запахи, краски, ибо смена мечтаний влекла за собой переворот в моих устремлениях и внезапное, – вот также внезапно иногда меняется в музыке тон, – резкое изменение моего душевного настроя. А иногда эти мои колебания зависели только от явлений атмосферических, но не от времени года. Ведь часто в одно время года забредает день из другого времени, и он заставляет нас жить этим временем, мгновенно воскрешает его в нашем воображении, заставляет нас чаять связанных с ним развлечений, прерывает нить наших мечтаний и то раньше, то позже вклеивает свой вырванный листок в изобилующий вклейками календарь Счастья. Вскоре, однако ж, подобно явлениям природы, из которых мы извлекаем для нашего удобства или для нашего здоровья случайную или несущественную пользу только до той поры, пока наука не покорит их, не научится сама создавать их и не укажет нам, как надо их вызывать, не снимет с них опеку случайности, лишит их ее расположения, мои мечты об Атлантическом океане и об итальянских городах перестали всецело зависеть от календаря и от погоды. Чтобы мои мечты ожили, мне достаточно было произнести названия: Бальбек, Венеция, Флоренция, ибо внутри них в конце концов сосредоточилось внушенное ими мое стремление к тем краям, которые они обозначали. Даже если название «Бальбек» я находил в какой нибудь книге весной, меня тотчас же тянуло к бурям и к нормандской готике; даже если на дворе бушевала буря, названия «Флоренция» или «Венеция» влекли меня к солнцу, к лилиям, к Дворцу дожей и к Санта Мариа дель Фьоре197. — 233 —
|