Тут г жа Котар, вынув из муфты руку в белой перчатке, откуда вместе с выроненным пересадочным билетом выпорхнуло видение светской жизни, пропитанное запахом вычищенной кожи, попрощалась со Сваном. И, глядя с площадки омнибуса вслед г же Котар, которая шла по улице Бонапарта гордым шагом, с приплясывавшей у нее на животе муфтой, с торчавшим на шляпе пером, одной рукой подобрав юбку, а в другой держа зонт и сумочку так, чтобы видна была монограмма, Сван почувствовал прилив нежности и к ней, и к г же Вердюрен (и даже к Одетте, ибо к чувству, которое она вызывала у него теперь, уже не примешивалась душевная мука, – в сущности, это уже не было любовью). Госпожа Котар оказалась лучшим врачом, чем ее муж, – она вызвала к жизни другие, нормальные чувства, столкнув их с болезненным чувством, какое питал Сван к Одетте: чувство признательности, дружеские чувства, словом, такие, которые в глазах Свана могли бы вновь очеловечить Одетту (сделать ее более похожей на других женщин, потому что другие женщины способны были внушать эти чувства Свану), ускорили бы ее окончательное превращение в ту Одетту, которую он любил бы спокойной любовью, в ту, которая увела к себе его и Форшвиля с вечеринки у художника и угощала их оранжадом, в ту, с которой, как ему тогда показалось, он мог бы быть счастлив. Прежде он часто с ужасом думал о том, что настанет день, когда его влюбленность в Одетту пройдет, и в конце концов дал себе слово быть начеку: как только он почувствует, что любовь уходит, он вцепится в нее и не выпустит. И вот оказалось, что вместе с отмиранием любви в нем отмирало и желание не утратить влюбленности. Ведь мы же не можем измениться, то есть стать другой личностью, продолжая находиться под властью чувств той личности, которая уже не существует. Иной раз промелькнувшая в газете фамилия человека, которого Сван подозревал в близких отношениях с Одеттой, шевелила в нем ревность. Но теперь это была ревность не жгучая, и так как она свидетельствовала, что Сван еще не окончательно порвал с прошлым, с прошлым, когда он так страдал, – но и когда изведал высшее упоение страсти, – и что в продолжение его жизненного пути случай, быть может, еще позволит ему издали и украдкой взглянуть на красоту былого, то он испытывал раздражение скорее приятное: так мрачному парижанину, который возвращается во Францию из Венеции, последний москит напоминает о том, что Италия и лето остались не так далеко позади. Но когда Сван делал над собою усилие не столько для того, чтобы продлить ту совсем особенную пору своей жизни, от которой он отходил, сколько для того, чтобы, пока это возможно, ее облик отчетливо вырисовывался перед ним, то чаще всего убеждался, что это уже невозможно; ему хотелось бросить на эту свою любовь прощальный взгляд, как на уплывающую даль; но ведь так трудно бывает раздвоиться и создать себе правильное представление о чувстве, которого уже не испытываешь, и оттого сознание Свана скоро погружалось во мрак, он ничего не видел, прекращал опыт, снимал очки и протирал стекла; он уговаривал себя, что надо немножко отдохнуть, что у него еще будет время, и, ко всему безучастный, отупевший, забивался в угол: так сонный пассажир надвигает шляпу на брови, чтобы поспать в вагоне, а вагон все быстрее и быстрее уносит его вдаль, из того края, где он так долго жил и который он собирался бросить, непременно оглянувшись на него в последний раз. Совсем как этот пассажир, просыпающийся уже во Франции, Сван, случайно обнаружив новое доказательство, что Форшвиль был любовником Одетты, замечал, что у него уже не щемит сердце, что любовь теперь от него далека, и жалел, что пропустил момент, когда он расстался с ней навсегда. Перед тем как в первый раз обнять Одетту, он попытался запечатлеть в памяти ее лицо, каким он видел его на протяжении долгого времени и которое должно было измениться после поцелуя, и вот точно так же теперь ему хотелось – по крайней мере, мысленно – проститься, пока она еще существовала, с той Одеттой, которую он любил, ревновал, с той Одеттой, из за которой он столько выстрадал и которую он больше никогда не увидит. — 229 —
|