– Сколько прекрасных людей погибло таким образом!.. – воскликнул он. – Ну вот хотя бы… этот мореплаватель, останки которого привез Дюмон д'Юрвиль183, – Лаперуз… (И Сван уже был счастлив так, как будто он говорил об Одетте.) – Чудный человек был этот Лаперуз, он меня очень интересует, – печально добавил он. – Да, да, ну как же, Лаперуз, – проговорил генерал. – Это известное имя. В его честь назвали улицу. – Вы кого нибудь знаете на улице Лаперуза? – взволнованно спросил Сван. – Только госпожу де Шанливо, сестру почтеннейшего Шоспьера. Несколько дней назад она устроила нам отличный домашний спектакль. Ее салон со временем станет блестящим, вот увидите! – Ах, так она живет на улице Лаперуза? Как это мило! Улица Лаперуза – такая красивая, такая печальная улица! – Да что вы! Верно, вы давно там не были. Сейчас она уже не печальная – весь этот квартал перестраивается. Когда Сван представил наконец Фробервиля Говожо младшей, то она, впервые услышавшая фамилию генерала, изобразила на своем лице удивленно радостную улыбку, как будто при ней только о нем и говорили; она еще не была знакома со всеми друзьями своей новой семьи, – вот почему она принимала каждого нового человека, которого к ней подводили, за одного из ее друзей и, полагая, что если она сделает вид, будто столько о нем слышала после того как вышла замуж, то это будет с ее стороны тактично, нерешительно протягивала руку: так она давала понять, что делает над собой усилие, чтобы преодолеть сдержанность, к которой ее приучили, и в то же время – что внезапно пробудившаяся в ней симпатия к этому человеку восторжествовала над ее сдержанностью. За это уменье держать себя родители ее мужа, которых она все еще считала самыми блестящими людьми во Франции, прозвали ее ангелом; впрочем, женя на ней своего сына, они с самого начала подчеркивали, что их привлекают душевные ее качества, а не богатое приданое. – Сразу видно, что у вас музыкальная душа, – сказал генерал, как бы нечаянно намекнув на эпизод с розеткой. Но в это время возобновился концерт, и Сван понял, что до конца нового номера ему не уйти. Ему было невыносимо тяжело в одной клетке с этими людьми, – их глупость и нелепые выходки ранили его тем чувствительнее, что, не подозревая о его любви, неспособные, даже если б они о ней знали, проявить к ней участие и отнестись к ней иначе, чем с улыбкой, как к ребячеству, или с сожалением, как к безумству, они вынуждали его рассматривать любовь как чисто субъективное состояние, которое существовало только в его представлении и реальность которого ничем не подтверждалась извне; звуки музыки причиняли ему такую муку, что он подавлял в себе стон, и эта пытка все усиливалась от сознания, что заточение его длится в таком месте, где Одетта не появится никогда, где никто и ничто не знает ее, где ее отсутствие чувствуется во всем. — 209 —
|