Можно поэтому любоваться и этой устойчивостью деревенских форм жизни и их красотою и широтою, но объяснять их прочность и широту обилием созидающего сознания невозможно… Я по крайней мере не мог бы этого сделать и взять грех на душу. В какую бы сторону от этого благоустроенного ржаным полем типа человеческого существования, которым нельзя не восхищаться, ты ни пошел, везде ты не только наткнешься, а потонешь в фактах, которые докажут тебе, что, будь в глубине этих прекрасных форм жизни сознательная зиждительность, никогда ни под каким видом не могло бы быть тех наивных ужасов, которые, повторяю, немедленно начинаются, как только ты от этого главного благоустроенного типа уклонишься либо в сторону упадка, либо в сторону благосостояния. Для человека же, отвоевавшего себе «полную независимость даже за отдельным столиком», невозможно утратить эту независимость, потому что право на это есть достояние его сознания, а сознание не горит в огне и не тонет в воде; оно не может отказаться от того, что приобретено, оно должно расти. Но можно все утратить там, где корень форм существования не в человеке, а вне его… Вот славная крестьянская семья. Муж, жена, два мальчика и девушка… Трудненько справляться мужику, но у него есть подспорье – отличная работящая жена и дочь на возрасте; ей уж шестнадцатый год. Справляются. Отец хочет взять мужа дочери во двор и подумывает об этом, подыскивает подходящих парней. Тогда бы дом был полный. Но вот отец зашиб ногу и слег: зашиб он ногу в самую жаркую рабочую пору, по весне. Соседи, люди, которых «господь не посетил» таким несчастием, люди, живущие благоустроенно, говорят, глядя ка несчастие семьи: «Эко горе какое! Ах ты, горе-то, горе какое стряслось в самую-то горячую пору… Теперича им беспременно надо двух телок продать, надо работника нанимать!.. Вот Марьюшквной свадьбе-то и не бывать!» И всё точно так и выходит: две телки, которые приберегались к продаже осенью, чтобы сыграть Марьюшкину свадьбу, продаются, и Марьюшкина свадьба делается уж невозможной: не на что ее сыграть! Кое-как работник сделал, что надо, а хозяин все лежит да лежит; лечит его лекарка, прикладывает на тряпке разные составы; а ноге все хуже да хуже. А тут косьба подошла, тут уж не на что работника нанять, тут большак перемогся, встал сам, кое-как отбил косу, пошел в поле, косил и натрудил ногу пуще прежнего. В самую косьбу – большак отдал богу душу! «Ну теперь, говорят соседи, Марьюшке надо непременно в услужение идти, деньги матери присылать, теперь уж ее никто замуж не возьмет… Ах, горькие горькие!..» И точно; опять все точь-в-точь так и выходит. Теперь Марьюшку нельзя взять, ничего у нее нет – это первое, а второе – войти к ней в дом нельзя, куча народу: двое братьев малолетков, старуха, да свои дети пойдут – как тут справиться одному? Нельзя. А нужны подати, нужна земля, без земли пропадай, нужен работник, и вот Марьюшка едет по машине… Она ничего не умеет городского, и ей нужно все в себе переделать, начиная с костюма; сколько лет она должна биться, чтобы выработать себе платье, в котором не стыдно было бы служить в порядочном доме, башмаки, которые при петербургских лестницах изнашиваются необычайно быстро, огнем горят… Теперь представь себе те бесчисленные случайности, как обольщение, рождение ребенка и возвращение с ним в деревню на вечный позор и посрамление; простое ничтожное обстоятельство вроде того, что господину, в семействе которого пришлось служить, отказали от места, и он три месяца не мог платить жалованья, так что Марьюшка ничего не могла выслать в самое нужное время. Уплаты податей и расчеты с работником делают то, что у старухи отбирают землю, а чтобы уплатить работнику – продают корову. Что делать бабе, угнетенной горем, потрясенной нищетой, возрастающей с каждым днем? У нее на руках два ребенка, десяти и одиннадцати лет… они не работники… но им нечего есть… И вот они едут по машине к той же Марьюшке, и добрый человек, дворник, пристраивает их в трактирное заведение, в портерную… Осталась одна старуха. Ей скучно, она истомилась одна горем и нуждой… Она продает дом и идет куда глаза глядят; с котомкой за плечами, она идет к угоднику и молится там… И за мужа, и за мальчиков, чахнущих в трактире и портерной, и за Марьюшку, с которой неведомо что творится… «Эка болезная! Эка горькая!» говорят и жалеют соседи, провожая владетельницу разорившегося гнезда… А потом через недельку-другую приветствуют новых жильцов ее дома… В нем поселилась новая, молодая семья; муж здоровенный парень, жена молодчина и всего один ребенок… Закипело дело у них, любо смотреть. «Уж любо, любо, поглядеть-то любо!..» говорят соседи… А недавняя драма прошла… «Теперича ей надыть идтить побираться» – констатировали соседи положение вдовы, когда она отослала в Питер обоих мальчиков и продала дом. И точно, она пошла побираться. И таких мгновенных гибелей, разорений бесконечное множество; они на каждом шагу, их так много, что при долгой жизни деревенеешь от их обилия и безрезультатности страдания, постоянно созерцаемого… И что же, если сознание народных благоустроенных форм жизни так велико, как кажется, так отчего ж оно не захватывает и этой области «случайностей деревенской жизни» – случайностей, которые всякого, самого богатого из деревенских богачей, могут в одно мгновение превратить в нищего, в вора, в убийцу и т. д. — 130 —
|