Вот тут-то, мне кажется, и кроется органическое бессилие русской интеллигентной мысли. Европейские порядки обличены европейской же мыслью во всем своем объеме. Тут уж нечего заимствовать для образца. Что такое этот «отдельный столик», это последнее слово завоеванной независимости? Сунься-ка я с ним к мужику – он меня просмеет на смерть; тут нечего взять для нас; впечатление столика так мизерно, что благообразие крестьянского дома вырастает до размеров огромного значения. Итак, с одной стороны безобразие и мизерность, а с другой – огромное благообразие; одно нам не нужно, другое слишком совершенно. Ну, интеллигентному человеку и остается убираться вон и не соваться, не мешаться и не портить… И действительно, ему придется убраться вон, если он будет только соваться, и портить, и мешать. А между тем есть у него огромное дело: ему надо только знать, что мы обладаем образцовейшими типами существования человеческого. Надо знать, что именно этот тип, который я тебе описал из пятого в десятое, именно и есть образцовейший. Надо всем своим существом убедиться в этом и делать все, чтобы он превратился в сознательно образцовейший и перестал быть образцовым бессознательно… Образчик этого образцового существования должен лечь в основание школы и овладеть умом и совестью всех имеющих право что-нибудь делать на общественном поприще.» VI. БеспомощностьУезжал однажды Протасов от меня в С.-Петербург и разговорился. – Поеду я теперь по Николаевской дороге… Сколько раз на своем веку я сделал этих поездок по ней в Петербург и из Петербурга в Москву?.. Езжу я, замечаю перемены в постройках, замечаю перемены в вагонах, замечаю, что вырубленные леса вырастают, а дремучие вырубаются; вспоминаю старое и вижу, как я много прожил, как я старею с каждой поездкой… А вот эти маленькие девочки, которые двадцать лет тому назад, когда я впервые ехал по этой дороге, пищали под окном вагона: «Дяденька, купи цветочков! Дяденька, купи малинки! Малина хороша!», точь-в-точь такие же и теперь, как двадцать лет, и как будто бы совершенно не стареются и такие же ростом, и лицом, и костюмом. Это, конечно, уже не те Марфутки и Лизутки… Те уж, может быть, вывезены на Преображенское кладбище по железной дороге, или разжились кулацким достатком, или пропадают где-нибудь в «заведении», а это – другие Марфутки и Лизутки, но точь-в-точь такие же, как и те… Точь-в-точь такое же и ржаное поле, которое их растило, как и малина и цветочки – всё те же… Да и самая деревня точь-в-точь такая же: вон Мишанька бежит с недоуздком и кошелкой, в которой насыпано немного овса, чтобы приманить им и обратать в поле сивую кобылу, и баба точь-в-точь такая же, как и двадцать и двести лет тому назад, поднимается с ведрами от речки, и старик Силантий греется на завалинке, и девчонки песни поют на той стороне за речкой. Все то же самое, но люди уж другие, хоть точь-в-точь такие же, как и те, которые давно померли, взяты в солдаты, проворовались и или ушли в Сибирь, или разбогатели. Ржаное поле поставляет все точь-в-точь таких же людей – и дядей Силантьев, и теток Авдотий, несметные тысячи которых лежат в земле, по всем концам земли русской. А сколько они вынесли, как погибли, где и как пропали? и отчего? и как? это до ржаного поля не касается, этого не видно и не слышно и на деревенской улице… Ржаное поле имеет дело только с живым и сильным, а до мертвого, до слабого, до погибающего ему нет дела. — 129 —
|