– Десятый час! – говорил доктор фельдшеру. – Сию минуту, сию минуту! – торопился фельдшер, вытирая тряпкою пилу. Скоро слух зрителей был в высшей степени неприятно поражен скрипом пилы по черепу безжизненно мотавшейся головы. И вместе с этим звуком вдруг откуда-то раздался пронзительный краткий детский крик. – Девочка кричит! – зашумел народ. – Догоните, братцы!.. Уйдет! – Для начальства-а-а-а-а!.. Несколько человек бросились отыскивать девочку, но не нашли. Крик ее был так краток, что нельзя было с точностью определить места, откуда он раздался. Скоро следствие кончилось. – Проворней, ребятки, проворней! – торопливо моя в ушате руки, говорил фельдшер: – собирай мозги-то… да не руками! Прикинется болеть, дурак!.. Солому возьми в руки, да так с соломой и вали в нутро… Зашьется!.. Все одно – прах!.. Судебный следователь и доктор ушли, не дождавшись фельдшера… – У твоей жены ожирение сердца, – сказал следователь солдату, уходя: – начальство принимает это в уважение… – Слушаю, ваше высокоблагородие! – Я похлопочу, нельзя ли будет предать ее земле по христианскому обряду… Не тужи! – Что уж тужить, вашокобродие? На христианстве благодарим, а что… все одно! Тут мне жить не место… – Отчего же? – Сами знаете, место опоганено… Что ж! Не усидишь… – В этакой-то погани, вашескбродие! – подбавил Ермолай. Следователь сказал еще что-то успокоительное и ушел. – Куда ты, старый хрен, уйдешь? – осторожно подходя к солдату, прохрипел Иван: – много ты с костылем ухватишь? – Да уж надо! Так ли, сяк ли, а не будет дела на поганом месте… – Дура-а! – продолжал Иван. – Давай-ко лучше вместе возьмемся… Погляди, как делами зашевелим! – Опоганено! – сказал солдат. – Ну, а девчонка?.. – Нешто она моя?.. Пущай родители получают… Я сам калека… Да, пожалуй, и девчонка уважит не хуже матки… Ну их!.. – Кабы наша была, – сказал Ермолай: – все-таки нельзя оставить… Будет вам балакать-то… Пойдем, хромой!.. Ночку выстояли, росинки во рту не было… Пойдем!.. Все начали понемногу расходиться. 12«Покойницу зарыли, перекрестились и замолкли о ней совершенно… Продолжительные страдания исчезли, таким образом, бесплодно, не оставив ни одной капли вражды к причине их. Не испытав и сотой доли этих страданий, я, признаюсь, не мог вполне ясно и отчетливо представить и понять их глубину; но благодаря кратким и редким разговорам солдата и встречам я видел, что они велики, выше всего, что таится в этих затылках, жаждущих быть разбитыми для собственной пользы, и вообще во всех этих пришибленных существах. Веревка, которую я видел на дворе солдата, говорила мне, что ею прекращена такая нравственная боль, при которой утрачивалась надежда на какое бы то ни было избавление. И от всего этого мне стало как-то жутко… «Неужели, – думалось мне: – даже такие страдания не оставляют ничего кроме молчания, бесследно уходят в землю, только страшат и еще ниже пригибают головы?» — 125 —
|