Корнаков подходит к столам, желает выигрывать? одни не замечают его, другие, не оглядываясь, подают руки, третьи просят присесть… Пойдет ли в залы, где танцуют: вот вертятся пять или шесть студентов, два приезжих гвардейца и вечные недоросли, молодые по летам, но состаревшиеся на московском паркете – Негичев, Губков, Тамарин, два или три устаревшие московские льва, которые уже не танцуют, а только любезничают, или ежели решаются пригласить даму, то делают с таким выражением, которое можно перевести так: посмотрите, как я резвлюсь. Вот в кругу кавалеров стоят, как и всегда, неизвестные, неподвижные фраки, зрители, которые, бог один знает зачем, приехали сюда; только изредка между ними заметно движение, показывается смельчак, робко или слишком смело проходит через пустой круг, приглашает, может быть, единственную знакомую ему даму, делает с ней, несмотря на то, что ей это весьма неприятно, несколько туров вальса и опять скрывается за стеной стоящих мужчин. Вообще в московском свете мужчины разделяются на два разряда: или на недоученных мальчиков, смотрящих на свет слишком серьезно, или на устарелых львов, смотрящих или показывающих, что смотрят на него слишком свысока. Какие-нибудь жалкие, ни с кем не знакомые, но приглашенные по проискам родственниц барышни сидят около стен и дурнеют от злости за то, что, несмотря на их прекрасные туалеты, стоившие, может быть, месячного труда, никто с ними танцевать не хочет. Всего не перескажешь, но дело в том, что для князя Корнакова все это страшно старо. Хотя много старых лиц сошло и много новых выступило на светскую арену за его время, но отношения, разговоры, действия этих лиц все те же самые. Матерьяльная часть бала, даже буфет, ужин, музыка, убранство комнат, все до того хорошо известно князю, что ему иногда становится невыносимо гадко 20-й раз видеть все одно и то же. Князь Корнаков был один из тех богатых, пожилых холостяков, для которых свет сделался необходимейшею и вместе скучнейшею из потребностей; необходимейшею потому, что в первой молодости, заняв без труда первое место в свете, самолюбие не позволяло ему испытывать себя на другой, неизвестной дороге в жизни и даже допускать возможность другого образа жизни; скучнейшею же потребностью сделался для него свет потому, что он был слишком умен, чтобы давно не разглядеть всю пустоту постоянных отношений людей, не связанных между собою ни общим интересом, ни благородным чувством, а полагающих цель жизни в искусственном поддержании этих постоянных отношений. Душа его всегда была полна бессознательной грусти о даром потерянном прошедшем и ничего не обещающем будущем, но тоска эта выражалась не тоскою и раскаянием, а желчною, светскою болтовнёю – иногда резкою, иногда пустою; но всегда умною и благородно-оригинальною. Он принимал так мало участия в делах света, смотрел на него так равнодушно, как бы сказать, ? vol d’oiseau[131], что не мог приходить ни с кем в столкновение; поэтому никто не любил его, никто и не не любил; но все смотрели с тем особенным уважением, которым пользуются люди, составляющие свет. — 242 —
|