Крепко усвоил Габриэль это емкое слово — «западло». И еще выучил новый глагол — «бузить». И, бывало, кротко вразумлял старушек: — Бабулья, западло ты мстиль соседка! Зачем бузиль? — Что ты, что ты, батюшка, каюсь, просто грех был, а не западло, — пугались они. — Тут уж не до бузы. Но его полюбили. Хороший батюшка, простой. Чудно так говорит, словно чирикает, а иной раз и крепким словцом не брезгует — как сказанет! Любая бабка при нем себя вроде как профессором филологии чувствует — снисходительно кивает да мысленно ошибки его у себя в уме поправляет. И вот ведь еще — не пьет батюшка. А глаза веселые. А сам — ни-ни. Прежний-то вон как закладывал — и полугода не продержался, убрали его. А с другой стороны — что тому было делать, когда все мужики в Уситве пьют да пьют? Сами ему подносят, а не выпьешь с ними — обидятся: ты нас не уважаешь, поп. Только один Бобыль и не пьет. Так на то он и Бобыль. Вот и на Габриэля эти мужики стали коситься: может и хорош, да не наш человек. Себе на уме. И зачем он к нам в Уситву из своей Франции прикатил? Может, и шпион… Может, Франция его послала присмотреть для нее посевные земли и тайком их все скупить… Все скупить — и Уситву, и Мымрики, и Лев Толстой, и сам Троицк. Вот оно как! И Габриэль чувствовал на себе эти подозрительные взгляды мужиков. — Нет, Поль Делакруа, все-таки объясни, чего тебе не хватало в твоем Отечестве, на Святой Земле, на Афоне, что ты сюда-то полез, как ты сюда попал? Тоже мне нашелся — Наполеон! В такие минуты, честно говоря, даже и хотелось Габриэлю выпить — не водки, конечно, — вина, вина. Терпкого такого, густого вина, которое на бокале оставляет свой пунцовый след, а на языке подрагивает и чуть-чуть горчит… Которое разогревает, веселя сердце, подгоняет кровь и делает ярче взгляд… Но, во-первых, такого вина в сельпо нет как нет, а во-вторых, если и Поль Делакруа начнет здесь пить, то — пропал иеромонах Гавриил, пропал западло… Но все это исчезало, обращаясь в ничто, как только он распахивал ветхие и почти срывающиеся с петель Царские врата и возглашал, переполняясь уже нездешним блаженством: «Благословенно Царство Отца и Сына, и Святаго Духа!» И это благословенное Царство воистину наступало, обнимая и Уситву, и Мымрики, и Лев Толстой, и Иерусалим, и Афон, и вообще весь мир. Ах, нигде, наверное, нигде и никогда не молился иеромонах Гавриил так истово, так слезно, так горячо. Никогда так не устремлялся от земли к небесам, никогда столь беспомощно не умолял Господа: «Помилуй нас!» Никогда с таким страхом и трепетом не приступал к Евхаристии, как в алтаре поруганного храма села Уситва, где шатался под ногами пол и куда сквозь дырки в куполе капала дождевая вода. — 118 —
|