— Ну что, что ты хочешь? Он поднес два пальца к губам. — Что? Закурить? Поцеловать? Он радостно закивал. Она зажгла ему сигарету и, раскурив ее, вложила в его сухие подрагивающие губы. Он сделал знак, чтобы она нагнулась, и припал к ее руке. — Ну что ты, перестань кукситься, а то я перестану тебя уважать! Ты же всегда подставлял ветру лицо. Ты же сам говорил: надо принять смерть, как самого интересного собеседника! Вдруг он оттолкнул ее и попросил жестами карандаш и бумагу. «Ирина, — написал он, кто там пришел? Кто там с самого вечера сидит у тебя? Кто это?» — Спи, Александр, — сказала она с легким раздражением. — Уже поздно, очень поздно. Там тебе принесли лекарства. «Кто?» — по-печатному вывел он. — Ах, Александр, ты становишься просто невыносимым. Я же говорю: тебе принесли лекарства — очень дорогие, очень редкие. Тогда он написал так, что продралась бумага, одно только слово: «Он?» — Лёнюшка-то, — Пелагея вдруг закрыла лицо руками, — как увидел, что банька горит синим пламенем, возопил отчаянным криком ко Господу, так одна стена горящая перед ним и упала. Ну а там, глядит, сама Царица Небесная в сонме святых угодников. Что да как, и сам толком сказать не может — а только очнулся в стогу — прохладном таком, мягком. А как в себя пришел, так и к матери с отцом является — мол, вон он я, сын ваш, пришел, прошу любить и жаловать! Их чуть Кондратий не хватил; а он и говорит им милостиво: прощаю вам все от чистого сердца — все мои скорби да злострадания — и отправляюсь от вас по земле Российской — авось и отыщется для меня обитель! Да и поклонился им в пояс… «Ирина дитя мое лучшее мое произведение ангел мой демон умоляю дождись моей смерти и только тогда а сейчас скажи поздно скажи ты устала пусть он уйдет пусть потом Ирина божество свет не уходи там тьма там нет тебя», — писал он уже без знаков препинания. — Александр, — холодно сказала она и поежилась. — Ты бредишь. Это от боли. Я дам тебе снотворное. Спи. Не мучай меня. Там давно уже нет никого! Я умру, наверное, еще раньше тебя! — Ну так вот, — продолжала Пелагея, — молимся мы с Лёнюшкой за папашу-то его, за Сидора, а я-то, грешная, все Лёнюшке норовлю пожаловаться, — мол, стара я, не могу больше ни читать, ни поклонов ложить, боюсь, не вымолим мы, Лёнюшка, отца-то твоего из геенны огненной! А он-то как закричит на меня опять: «Молчи, несмысленная, молчи, окаянная! Не нам ли сказано, что мы и душу свою положить должны за други своя и что нету большей любви, чем эта!» А я-то хоть и попритихла, а все плачу и плачу от усталости. Наконец, снится мне на сороковой день папаша-то этот, Сидор, уж как бы и в кепке какой, как бы в каком картузе, да и местность не такая, вроде унылая, вроде бы и снежок покрыл осеннюю-то распутицу. И Сидор этот совсем не так злобно, а совсем как-то мягко смотрит, да поновее выглядит, да, чуть не кланяясь, говорит: ох, из какого же вы меня места страшного да поганого вытащили! Поклон тебе, Пелагея Марковна, и Лёнюшке, сынку моему ненаглядному, калечке моему несчастливому — отцовская моя благодарность!.. — 40 —
|