— За шесть, — не без ехидства поправила ее мать. — Ну, хорошо, за шесть, — этот мир не дождется, чтобы я расплачивалась за его ветчину божественным эликсиром! — А я говорю, — вздохнула Пелагея, — изверг-то он изверг, да ведь отец тебе, Лёнюшка, родной! Ну, стали мы с ним кафизмы читать. Ох, бывало, начитаешься — буквы в глазах так и мелькают, так и мелькают, уж и поясницу ломит, и коленки дрожат — столько мы за него поклонов положили! Наконец, снится он мне, отец-то, вечная ему память, на девятый день. Двор, что ли, какой или сквер — темный в дожде, осенний. И лист уже начал валиться — черный такой, волглый, вялый. А он-то стоит по самый пояс в земле, сдвинуться никак не может. А лицо у него злобное такое, ехидное, унылое. Ну, — говорю Лёнюшке наутро, — плохо, мол, дело, худо ему там — в место он попал вязкое, темное да сырое, не знаю уж отмолим ли… — Нет, нет, нет и еще раз нет! — Ирина взмахнула легким запястьем. — Это не для меня! Аида презрительно скривила рот. — Вся моя жизнь, — вдохновенно продолжала она, — была гимном любви и свободе! И я не желаю прибегать к насилию — пусть даже метафизическому, оккультному. Мир не дождется, чтобы я выплясывала канкан под его заунывные звуки! — Волосы упали на ее лицо. — Я не стану разыгрывать на жизненной сцене этот жалкий спектакль! — А Лёнюшка, — Пелагея вдруг перекрестилась на иконку, — уж и сам за папашу страдать стал. Нет, говорит, Господь милостив, попросим Его еще, до самого сорокового дня. Да как стал поклоны ложить, одна-то сторона у него парализована, так он на вторую припадает, аж заваливается, сердешный! Я уж подумала — конец, тут уж Лёнюшку и удар хватит. Одышка у него — то бледнеет, то в пот его бросает, а он все молится, все молится за папашу своего окаянного. Я уж возопила: Лёнюшка, побереги себя, Христом Богом молю, ведь душегубец он был; как они с матерью тебя сжечь живьем-то хотели, вспомни, за то, что ты такой калечный у них родился! В баньку-то заманили — иди, мол, Лёнюшка, мальчишечка наш, освежись чуток, — а там и подожгли! А перед соседями-то прикинулись, что банька сама загорелась. Запричитали тогда, заохали: там мол, Лёнюшка наш, кровинушка, соколик, горит родимый! А как банька-то дотла сгорела — они рады-радешеньки. Ну, говорят, видно Бог Лёнюшку сам прибрал, чтобы он, калечка горемычный, боле не мыкался!.. М-м-м! М-м-м! Ирина заглянула в комнату. Старый Александр отчаянно жестикулировал, призывая ее к себе. — Александр! Надо быть мужественным! — твердо произнесла она. Он выкатил глаза и показал ей перстом на кресло напротив его изголовья. Она села прямо и напряженно: — 39 —
|