Обмен происходит в двух формах, которых я здесь коснусь лишь применительно к трудовой ценности. Поскольку имеется желание праздности или совершенно самодостаточной игры сил, или желание избежать часто обременительных усилий, всякий труд, бесспорно, является жертвованием. Однако, наряду с этими побуждениями, имеется еще некоторое количество скрытой трудовой энергии, с которым, как таковым, мы не знаем что делать, либо же оно обнаруживается благодаря влечению к добровольному, не вызываемому ни нуждой, ни этическими мотивами труду. На это количество рабочей силы, отдача которой не является в себе и для себя пожертвованием, [притязают], конкурируя между собой, многочисленные требования, для удовлетворения которых ее недостаточно. Итак, при всяком употреблении силы приходится жертвовать одним или несколькими возможными ее употреблениями. Если бы ту силу, посредством которой мы совершаем работу A, мы бы не могли использовать и для работы B, то первая не стоила бы нам никакой жертвы; но то же самое имеет силу и для работы B, в том случае, скажем, если бы мы совершили ее вместо работы A. Итак, с уменьшением эвдемонизма, отдается отнюдь не труд, но именно не-труд; в уплату за A мы не приносим в жертву труд – потому что, как мы здесь предположили, это совсем нас не тяготит – нет, мы отказываемся от B. Таким образом, жертва, которую мы при труде отдаем в обмен, есть, во-первых, нечто абсолютное, а во-вторых, – нечто относительное: страдание, которое мы на себя принимаем, есть, с одной стороны, нечто непосредственно связанное с трудом – в тех случаях, когда труд для нас – тягость и наказание; с другой же стороны, оно косвенно – в тех случаях, когда мы можем заполучить объект, лишь отказавшись от другого, при эвдемонистической иррелевантности или даже позитивной ценности самого труда. Но тогда и те случаи, когда труд совершается с удовольствием, сводятся к форме самоотверженного обмена, всегда и повсюду характерного для хозяйства. То, что предметы вступают в отношения хозяйства, имея определенного уровня ценность, поскольку каждый из двух объектов любой трансакции для одного контрагента означает прибыль, к которой тот стремится, а для другого – жертву, которую он приносит, – все это, видимо, имеет силу для сформировавшегося хозяйства, но не для основных процессов, которые только и образуют его. Правда, кажется, будто благодаря аналогии обнаруживается логическая трудность: две вещи лишь тогда могли бы иметь равную ценность, если бы сначала каждая имела бы ценность для себя – подобно тому, как и две линии могли бы быть равны по длине, только если бы каждая из них уже до сравнения имела определенную длину. Но если присмотреться внимательнее, то выяснится, что на самом деле длина у линии имеется только в момент сравнения. Ведь определение своей длины – потому что она же не просто «длинна» – линия не может получить от себя самой, но получает только благодаря другой, относительно которой она себя мерит и которой она тем самым оказывает точно такую же услугу, хотя результат измерения зависит не от самого этого акта, но от каждой линии, существующей независимо от другой. Вспомним о категории, которая сделала для нас понятным объективное ценностное суждение, названное мною метафизическим: в отношении между нами и вещами появляется требование совершить определенное суждение, содержание которого, между тем, не заключено в самих вещах. Подобным же образом совершается и суждение относительно длины: от вещей исходит к нам как бы притязание осуществить некое содержание, но это содержание не предначертано самими вещами, а может быть реализовано лишь нашим внутренним актом. То, что длина вообще только и создается в процессе сравнения и, таким образом, заказана объекту как таковому, от которого она зависит, легко укрывается от нас только потому, что из отдельных относительных длин мы абстрагировали общее понятие длины – исключив при этом, таким образом, именно определенность, без которой не может быть никакой конкретной длины, – а теперь проецируем это понятие внутрь вещей, полагая, будто они должны были все-таки сначала вообще иметь длину, прежде чем она могла быть путем сравнения определена для единичного случая. Сюда еще добавляется, что из бесчисленных сравнений, образующих длину, выкристаллизовались прочные масштабы, через сравнение с которыми определяются длины всех отдельных пространственных образований, так что эти длины, будучи как бы воплощениями абстрактного понятия длины, кажутся уже не относительными, потому что все измеряется по ним, они же совсем не измеряются – заблуждение не меньшее, чем уверенность в том, что падающее яблоко притягивается землей, а она им – нет. Наконец, ложное представление о том, что отдельной линии самой по себе присуща длина, внушается потому, что для нас в отдельных частях линии уже имеется множество элементов, в отношении которых состоит длина. Подумаем, что было бы, если бы во всем мире имелась бы только одна линия: она вообще не была бы «длинна», так как у нее отсутствовало бы соотношение с какой-либо другой, – потому-то и признается, что невозможно говорить об измерениях мира как целого, ибо вне мира нет ничего, в соотношении с чем он мог бы иметь некую величину. Но фактически так обстоит дело с каждой линией, покуда она рассматривается без сравнения с другими или без сравнения ее частей между собой: она ни коротка, ни длинна, но еще внеположна всей этой категории. Итак, эта аналогия, вместо того чтобы опровергнуть относительность хозяйственной ценности, только делает ее еще яснее. — 116 —
|