Од скрывала от меня свою душу и выставляла только свое обнаженное бесстыдное тело. Она наполняла меня любовью и не требовала, казалось, от меня никакой любви взамен. Наверно и всякий религиозный обряд она совершала также и продолжала оставаться замкнутой и пассивной рабыней, послушной моим самым требовательным желаньям. Ее коварная нежность могла провести самых прозорливых ангелов. Даря свою страсть, она, несомненно, хотела лишь лучше ввести в заблуждение всех, которых, как меня, терзала обманчивой надеждой на взаимную любовь. В этом большом городе с его распущенными нравами ничто не заставляло нас быть осторожными. Ночью мы выходили из дома, шли в ту часть города, где тишина наступала раньше, чем в других, и садились на скамью под чинарами среди благодатной прохлады лета. И там Од навевала на меня настроение, ярко воскресавшее старое и дорогое воспоминание. Не произнося ни одного слова, она сбрасывала с себя платье и накидывала плащ, спускавшийся ей до самых ног. Последние колокола замирали в сумраке. Кругом стояла тишина. Она распахивала плащ и являлась мне в своей наготе. Ее тело казалось для меня более дорогим и редким по своей красоте вследствие представлявшейся для нас опасности быть внезапно застигнутыми, вследствие умышленного и явного оскорбления ею общественной нравственности. Я не могу выразить, какое неслыханное возбуждение вызывало во мне такое осквернение таинства любви. Это был явный расчет вызвать в нас более острое наслаждение. Меня пронизывало ужасным возбуждением, наполняло диким безумием. Я испытывал во всей своей силе бешенство гибели своего существа. Од и в это мгновение обнаруживала всю свою безмерную власть, как усердная труженица над растлением человеческих душ. К моему возбуждению присоединялась еще острая ревность, словно я оспаривал ее у скопившихся вокруг прохожих, отстаивал от разъяренной похотью толпы. А ночь и нежный, тихий ветер омывал ее трепетавшее легкою дрожью тело. Это было оскорбительным посягательством на Красоту. Оно погружало меня в жестокий бред, которого не могло рассеять нежное видение ночного леса. Это видение не убивало любви, не оскорбляло священного чувства. Оно гармонировало с торжественною ночью, с сгустившимся сумраком теней, с вечною жизнью человечества. Ничто не могло осквернить и нарушить этого одинокого и великого великолепия любви: впервые Ева, казалось, предстала перед юным Адамом. Но в тот же миг возрождался внезапно оргийный обряд, и любовь и красота были одинаково оскорблены. Теперь, уже много лет спустя, при воспоминании об этом я краснею. — 661 —
|