Кончились самосмертоубийственные порывы тем, что повалилась Маша на постель свою, носом в подушки, и заревела на голос, благим матом, колотя в стенку кулаками, брыкая ногами. В этом ей не препятствовали, дали выплакаться до конца. А затем та же ревнивая, но любящая рука поставила пред Машей бутылку шампанского и тарелку сластей. Поругались еще немножко, но уже, от слова к слову, все спокойнее, — глядь, и помирились. Тем легче, что ведь — «дура! кабы я тебя со зла била, а то ведь любя!» Часа два спустя, Марья Ивановна, полупьяная, размякла до умиления и сама же просила прощения у поколотившего ее друга. А назавтра, проспавшись, ей, хотя стыдно, но и немножко уже смешно было вспомнить, как Федосья Гавриловна ее, двадцатитрехлетнюю женщину, словно маленькую девчонку, согнула, зажала голову в колени и отшлепала ладонью по месту, предназначенному природой для педагогических внушений. Как видно, бессмертный поручик Пирогов не всегда щеголяет в военном мундире и является украшением сильного пола, но, делая честь полуслабому, способен также облекаться и в юбку! * * *Ночуя в одной из лучших квартир, Маша познакомилась с женщиной уже не первой молодости, сильной брюнеткой, прежде, должно быть, замечательной, но уже полуувядшей красоты. Она заговорила с Машей ласково — на хорошем французском языке, но хриплым, рваным, без тембра, громким голосом, который почти безошибочно определяет женщину, давно промышляющую развратом, и почти обязательное появление которого у них, — хотя бы и никогда не болевших дурной болезнью, — составляет физиологическую загадку, имевшую много гипотез, но ни одного решения. Оказалась, она тоже из бывших, но очень давних, рюлинских «крестниц», а когда-то была гувернанткой в одном из самых аристократических домов Петербурга. Звали ее Катериной Харитоновной. Буластова очень дорожила ею, — главным образом, за французский язык, образование и талант спаивать гостей, — но в корпусе не держала, потому что Катерина Харитоновна пила запоем, а пьяная делалась язвительна, как дьявол. — Я их, кровопийц, там до белого каления доводила… — улыбаясь, рассказывала она. — В меня сама Прасковья Семеновна однажды запустила горячим утюгом… меньше вершка от виска просвистал!., на комод упал, — мраморная доска вдребезги!.. Я говорю: «Глазомера у тебя, Прасковья, нет… Я пьяная, а лучше бросить могу, да не стоишь ты: в писании сказано, — блажен, иже скоты милует!..» А она, ведьма, как поняла, что чуть было меня не ухлопала, струсила и сейчас же идет от меня вон из комнаты, вся белая, как платок… Понимаешь? Она от злости обыкновенно кровью наливается, как клюква, а тут побелела… ага?! это серьезно! А я за ней следом и шпыняю ее, шпыняю… И вдруг обернулась она, понимаешь, ко мне, глаза — как олово и огромнейшие, — и говорит тихо, с самой лучшей вежливостью: «Катерина Харитоновна…», слышишь? слышишь: уже не Катька-стерва, а Катерина Харитоновна?! «Катерина, — говорит, — Харитоновна! Сделай Божескую милость: отойди от меня!.. Убью я тебя, — и не отвечу… да все же души человеческой жаль! Будь добрая: пожалей и себя, и меня!..» Ну, признаюсь, я оторопела… Шутка ли? Этакого крокодила до молитв довела!.. — 1118 —
|