Тамада приказывает отцу жениха привести на свадьбу слепого Рамазана. «Власть у тамады неограниченная. Он диктатор. Поэтому тамаду называют еще «ханом». Старик растерялся. — Говорят, Рамазан болен, — возразил он осторожно. Тамада нахмурился. Потом резко повернулся к чавушу[5] и зарычал: — Этот фонарь видишь? — Вижу. — Возьми и приведи. Айда! Сдав палку, чавуш, на ходу накидывая шинель, скрылся за дверью». По-прежнему отчужденно, с горьким чувством следит за всем этим рассказчик, лишь в редкие минуты сливаясь полностью с описываемой им жизнью. «Рамазана привели сонного. Он был бледен и ежился. На руках, как единственного больного ребенка, слепой нес агач-хомуз. Рамазан не сумел отказать просьбам чавуша. Он был послушным и робким, как и все состарившиеся музыканты. Когда, в полночь постучавшись в его мертвую саклю, чавуш грозно заявил о «почетной компании», старик встал и, слабо передвигая ногами, пошел. …Тамада поднес Рамазану кружку водки. — Ой, дядя, — сказал он нежно, — выпей, пожалуйста, чтоб сразу загорелось! Вот так! И закуска готова… Рамазан жалко улыбнулся. Он зажал кружку пальцами и тихо заговорил: — Я ведь больной, улан хороший, не могу, не делай так… — Э, пустяки, дядя! Ты не мужчина, что ли? Какой народ просит, видишь? И улыбнулся подмигивая. Старик, неловко и слабо перебирая пальцами, вслушивался, а мы начали уговаривать». В этих отрывках из повести, оставшейся незаконченной, есть чрезмерная старательность некоторых описаний, слишком заметное, на глазах читателя совершающееся усилие автора поймать нужное слово («Парень взрывается и падает» — и далее). Все это почти непременные признаки работы молодого литератора, пробивающегося к своей прозе. У больших писателей они исчезают со временем, освобождая место свободно и вольно текущему повествованию. В языковой манере средних литераторов они оседают, как случайные нагромождения валунов, над которыми вода бесцельно закручивается воронками. «Медлительно, как-то вытянуто и осторожно, как беркут, поводя головою, Рамазан, выжидая, готовился. И вот я не заметил, как это началось. Только вдруг стало страшно и стыдно за себя почему-то. Какой-то тонкий, глухой туман заволакивал комнату. Мы молчали и думали не думая. Казалось, высекая из агач-хомуза такую теплую, нежно-отчаянную, застарелую жалобу струн, Рамазан разворачивал тягучую, дрожащую сетку и ловил в нее наши сердца… Я почуял бьющуюся под сердцем боль… Я не помню слов этой песни, я давно уже позабыл и удивительную музыку ее, но всегда, когда говорят мне о прошлом Дагестана, я мучительно переживаю ее незатейливое содержание. — 28 —
|