1996 О банальности прошлого: опыт социологического прочтения российских историко-патриотических романов 1990-х годов[*] Героическое предприятие литературы продолжают сегодня эпигоны-традиционалисты. Говоря о важном культурном феномене эпигонства[247], я в данном случае имею в виду не просто скудость или стертость сюжетных ходов, портретных, образных, языковых средств этих представителей «жанровой» словесности (по аналогии с «жанровым», а не «авторским» кино), но само сохранение патетической позиции преклонения перед идеей прошлого как заведомо и несравненно более глубокого, подлинного и поучительного, нежели окружающее, — можно сказать, более «настоящего», чем любое настоящее. В этом плане социолог не может не отметить любопытного хронологического совпадения таких феноменов, как взлет в 1960–1970-х гг. массовой популярности исторического романа в Европе и одновременное с ним нарастание критики исторического разума у Серто, Козеллека и Питера Берка. (Для литературных биографий — жизнеописаний великих писателей и вообще звезд искусства — подобным контражуром будет служить констатация «смерти» автора и героя у Фуко и Ролана Барта.) По результатам опросов Всероссийского центра изучения общественного мнения, в России сегодня каждый четвертый взрослый человек любит, по его признанию, читать исторические романы и книги по истории. На протяжении последних семи лет этот показатель весьма устойчив: отечественная историческая проза делит с переводным любовным романом второе — после отечественных же детективов — место по уровню популярности среди современных российских читателей. Чаще, чем представителей других социально-демографических групп, исторические романы и книги по истории привлекают мужчин более зрелого возраста (старше 40 лет), с высшим образованием, средними и низкими доходами, живущих в Москве и Петербурге, затрудняющихся с ответом на вопрос об их вероисповедании: в этой конкретной подгруппе историческую прозу любят читать от трети до двух пятых опрошенных. Здесь перед нами часть вчерашней «интеллигенции», все больше чувствующая себя в последнее десятилетие, начиная с примерно с 1992 г., в ситуации социальной неопределенности, нередко даже смысловой дезориентированности. Она ищет разрешения своих проблем, своих внутренних конфликтов привычным способом — обращением к историческим аналогиям[248]. Но если объем этой подгруппы, ее ориентации и самочувствие остаются на протяжении ряда лет достаточно постоянными, то широкий социальный контекст ее поведения, смысловые рамки массовой тяги к «наследию» и «корням», конструкция оценок прошлого в общественном мнении, средствах массовой информации за восемь — десять последних лет, напротив, заметно переменились[249]. — 193 —
|