Динамику литературной системы можно видеть и на другой, не биографической, а, так сказать, географической оси — если взять движение литераторов с «периферии» к столичному «центру» или, напротив, смещение их к культурным «окраинам», наконец, процессы этнических трансформаций в самоопределениях писателей. Эти эмпирические обстоятельства имеют и свою смысловую транскрипцию в виде знаменитых идеологем эпохи — контроверз между «народом» и «аристократией», «народом», «обществом» и «властью», «Западом» и «почвой» и т. д. Читая Словарь, мысленно возвращаешься вновь к их исторической подоплеке, жизненной эмпирике: видишь, из каких «этнографических» элементов складывается литературное сообщество, как оно само осваивает подобное «природное» разнообразие, делая его моментом жизненного пути, материалом литературы. Речь о провинции и столице, России, Западе и Востоке как внутрикультурных темах и сюжетах, задающих иное, далекое от нормативно-схематического, членение словесности, литературное «поле». В нем выделится своя — по-разному в разные периоды и разными группами оцененная — «глушь» (от уездной до сибирской темы), свои города, включая известное противостояние Москвы и Петербурга, своя Азия, начиная с грибоедовской, своя Европа (с античностью А. Зиновьева, кельтским миром Е. Балабановой или Скандинавией А. Чудинова, Италией от Батюшкова до Бутурлина, Муратова, Грифцова, Англией Дионео, Жаринцевой или Чуковского и т. д.). Вопрос о внутрикультурных размерностях литературной системы, собственно смысловых моментах ее организации (как и структурности литературного поля вообще) я задеваю здесь не случайно. Парадоксальность образа литературы, возникающего при чтении Словаря, для меня в том, что социальная динамика литературы — она и дает ощущение наполненности, скорости литературных жизней — в материале крайне остра, тогда как моменты структурности, членораздельности литературного взаимодействия выглядят бледнее. Дело тут, конечно же, не в Словаре, а в литературе, в особенностях литературного сообщества, фонда его идей и представлений. О них и хотелось бы сказать несколько слов, обобщая опыт многократного чтения Словаря «для себя» и «для дела». Социологи знают, что величине системы (включая чисто количественные ее параметры) соответствуют более сложные — не только по количеству связей, но и по их характеру, типу, уровню — принципы ее организации. В этом смысле наличие культуры как особого измерения совместной деятельности людей указывает на сверхсложность человеческого сообщества во множестве его видов и форм. Если говорить кратко и общо, в русской литературе XIX в. — то есть в период ее наибольшей развитости и наивысшего авторитета — слабы механизмы внутренней упорядоченности, самоорганизации, а стало быть — зыбки границы (выражаясь языком биологии) между системой и средой. Система с недостаточной отчетливостью вычленена, автономна, что в другом аспекте сказывается в ее слабой внутренней организованности, а это, вообще говоря, и составляет предпосылки «вождизма». Обсуждать эту ситуацию с должной подробностью как проблему социологии культуры здесь, увы, места нет, но обращает на себя внимание весьма скромная роль литературных групп, школ, направлений, течений при высокой значимости поколенческих маркировок и общеидеологических опознавательных знаков (начало XX в. как будто дает здесь некоторые сдвиги, следствие символизма и реакцию на него, но они оказываются прерваны войной, революцией и постреволюционными событиями). — 103 —
|