Может быть, кого-нибудь и обрадовали бы приветливые слова всесильного визиря, но у меня они вызвали грусть и печаль, ибо за их лаской я явственно услышал приговор обсерватории, от судьбы которой он так настойчиво отделял мою личную судьбу. Он обещал продолжить этот разговор в следующем месяце, но я уже сегодня предчувствовал его результат. И наша вторая встреча, которая все-таки состоялась, лишь подтвердила мои опасения. Я, понимая, что теперь мне уже будет не так просто бывать во дворце, как во времена Малик-шаха, сразу же выразил великому визирю свое желание возвратиться в родной Нишапур. Моя просьба встретила понимание, хотя визирь не стал скрывать, что он огорчен моими намерениями. Он хотел бы видеть меня, мудрого и степенеющего с годами, в кругу своих советников, и я не сомневался в искренности его слов и чувств. Но вся беда была в том, что в этом заманчивом для многих будущем я не видел себя. Муайид еще раз подтвердил, что ежегодное жалование в десять тысяч динаров, назначенное мне его отцом, я буду получать и впредь, где бы я ни находился. На этом мы расстались. Итак, по принятому на земле Аллаха летоисчислению, в большом мире шел четыреста восемьдесят седьмой год, а в моем маленьком мире я начинал свой сорок седьмой год пребывания среди живых, и я был свободен и богат, конечно в весьма разумных пределах. Перед своим отъездом из Исфахана я собрал друзей на скромный прощальный ужин. Чтобы у тех, кто будет читать мои записки, не создалось впечатление, что я бросал своих соратников по обсерватории на произвол Судьбы, сразу скажу, что со мной пировали обеспеченные люди. Всем им были подарены в вечную собственность усадьбы и дома, построенные для них по приказанию Малик-шаха, да пребудет с ним благословение Аллаха, и каждый из них уже имел приглашение преподавать в одном из университетов Низамийе, основанных Низамом ал-Мулком (мир ему) во всех крупных городах царства, а десятилетие работы и общения со мной были для них лучшими рекомендациями. Поэтому пир наш не был печальным — все примирились с тем, что и произошло, и теперь ощущали себя у порога новой жизни, и мы в разговорах и шутках не заметили, как прошла эта ночь. Вскоре поляна в моем саду опустела, и слуга унес в дом свернутый ковер и пустые кувшины, в которых вечером еще играло молодое вино. В те несколько дней, оказавшихся в моем распоряжении до отхода ближайшего каравана в Нишапур, мне еще предстояло решить судьбу моей усадьбы. Я не думал о своем возможном возвращении в Исфахан. Более того — я предчувствовал, что мне суждено жить и умереть в родном Нишапуре. Но я думал об Анис. Я был старше ее на двадцать семь лет! Двадцать семь лет — это целая жизнь. В свои двадцать семь я уже был известным математиком, автором трактатов, по которым учились другие. И я понимал, что придет время, если Аллах захочет, чтобы оно пришло, когда эти двадцать семь лет навсегда разделят меня и Анис, а ей нужно будет продолжать жить. И я решил, что тогда она сможет поселиться в этом доме, где она уже привыкла быть хозяйкой, и потому не стал продавать его. Я оставил в нем слугу, разрешив ему жениться и дав денег на выкуп невесты, чтобы они вместе содержали дом. Из-за этого мне пришлось еще раз побывать у чиновников Муайида ал-Мулка и договориться с ними о регулярной выплате некоторой части причитающегося мне содержания моему слуге на жизнь и хозяйственные расходы. На этом я завершил свои исфаханские дела, и через несколько дней рассвет застал меня и Анис покачивающимися на спинах верблюдов, неторопливо начавших свой долгий путь навстречу восходящему солнцу. — 116 —
|