Прежде чем ты проклянешь меня, умоляю, просто пойми, как усердно я старалась быть хорошей матерью. Но видимо, между хорошей матерью и старанием быть хорошей матерью лежит та же пропасть, что между искренним и натужным весельем. Не доверяя ни одному своему порыву с того момента, как Кевина положили на мою грудь, я установила распорядок: обнимать моего маленького мальчика в среднем три раза в день. Я восхищалась чем-то, что он сделал или сказал, не меньше двух раз в день и приговаривала: «Я люблю тебя, парень» или «Ты знаешь, что твой папочка и я очень тебя любим» — с предсказуемым единообразием литургического Символа Веры. Однако большинство слишком строго выверенных обетов становятся неискренними. Более того, шесть лет я непрерывно предваряла каждую свою фразу пятисекундной паузой, как в радиопередачах «Звоните — отвечаем», дабы не выпустить в эфир ничего непристойного, оскорбительного или противоречащего политике компании. Настороженность собрала свою дань; сделала меня холодной и неуклюжей. Поднимая тело Кевина, я впервые почувствовала себя грациозной, ибо наконец-то непредумышленно мои чувства слились с моими действиями. Не очень красивое признание, но и домашнее насилие может принести пользу. Оно так примитивно и необузданно, что срывает тонкую пелену цивилизованности, управляющую нашей жизнью. Жалкий заменитель для страсти, которую мы, может, хотели бы восхвалять, но у истинной любви больше общего с ненавистью и яростью, чем с добротой и вежливостью. Две секунды я чувствовала себя целостной настоящей матерью Кевина Качадуряна. Я чувствовала близость к нему. Я чувствовала себя самой собой — моим истинным полным «я», — и я чувствовала, что мы наконец общаемся. Смахнув прядь волос с его влажного лба, я увидела его прищуренные глаза, скривившиеся в полуулыбке губы. Он не заплакал даже, когда я подсунула под его руку утреннюю «Нью-йорк таймс». Я до сих пор помню заголовок у его локтя: «Москву тревожит расширение автономии стран Балтии». Я помогла Кевину подняться, спросила, болит ли что-нибудь еще, и он отрицательно покачал головой. Я стала ощупывать его, встряхнула; он мог идти. Мы вместе доковыляли до телефона. Может быть, он кривился от боли, когда я не смотрела; Кевин не стал страдать на виду, как не желал на виду учиться считать. Наш педиатр доктор Голдблат принял нас в крошечном, уютном кабинете отделения скорой помощи больницы Найака. Я не сомневалась: все сразу поймут, что я наделала. Объявление «Горячая линия шерифа Нью-Йорка для жертв насилия» рядом с регистрационным окошком, казалось, повесили специально для моего сына. Я говорила слишком много и сказала слишком мало; пробормотала медсестре о том, что случилось, но не как случилось. Тем временем неестественное самообладание Кевина мутировало в солдафонское позерство; он стоял прямо, высоко подняв голову и повернув ее под прямым углом. Маршируя через вестибюль, ответственно поддерживая пострадавшую конечность толстой газетой, он позволил доктору Голдблату взять себя за плечо, но стряхнул мою руку, а в дверях кабинета хирурга-ортопеда бросил через плечо: — 150 —
|