Я не случайно вспоминаю о неудавшейся попытке родителей овладеть «Великими книгами». На протяжении всего моего отрочества эти увесистые и величественные тома в золотых переплетах продолжали стоять на полках, безмолвно подталкивая меня к воплощению самой бесполезной мечты – мечты о написании книги, достойной стать сто шестнадцатой в их ряду, с еще одним длинным греческим именем на обложке – Стефанидис. Тогда я был юн и полон великих замыслов. Теперь меня уже не греют мечты о славе и литературных совершенствах. Я больше не стремлюсь к тому, чтобы создать великое произведение, – мне надо написать лишь одну книгу, которая, несмотря на все свои недостатки, отразит всю фантасмагоричность моей жизни. Той самой жизни, которая проявляется по мере того, как я расставляю книги. Потому что в этот самый момент Каллиопа открывает следующую коробку и достает сорок пятый том – Локк и Руссо. Вот она встает на цыпочки и ставит их на верхнюю полку. И Тесси, поднимая на нее глаза, говорит: «По-моему, ты подросла, Калли». И это еще мягко сказано. С января по август мое застывшее тело внезапно достигает совершенно невероятных размеров, что приводит к непредвиденным последствиям. И хотя дома меня продолжают держать на средиземноморской диете, пища, которой меня кормят в школе – пироги с курятиной и желе из концентратов «Джелло», – в определенном смысле начинает на меня влиять. Я тянусь вверх со скоростью бобов, которые мы изучаем на уроках естествознания. Исследуя фотосинтез, один поднос с бобами мы держали в темноте, а другой – на свету и каждый день измеряли ростки линейками. Точно так же, как бобы, мое тело тянулось к огромному источнику света на небесах, с той лишь существенной разницей, что я рос в кромешной тьме. По ночам у меня болели суставы и меня мучала бессонница. Улыбаясь сквозь боль, я заворачивал ноги согревающими грелками, потому что наконец со мной начинало что-то происходить. Каждый вечер, заперевшись в ванной, я наклонял лампу и подсчитывал волоски: сначала было три, через неделю шесть, а еще через две – семнадцать. Однажды в приливе восторга я даже начал их расчесывать. «Пора», – промолвил я и почувствовал, что даже голос у меня стал меняться. Не то чтобы это произошло за одну ночь. Я не помню, чтобы он ломался. Он просто постепенно понижался на протяжении последующих двух лет. Исчезла прежняя визгливость, которой я пользовался как оружием в борьбе с братом. Теперь уже не могло быть и речи о том, чтобы брать высокие ноты в национальном гимне. Моя мать продолжала считать, что я простужен. Продавщицы, слыша мой голос, отказывались принимать меня за его источник. Я бы сказал, что он не был лишен своего очарования, сочетая в себе звучание флейты и фагота, согласные были слегка сглажены, и вся моя речь была полна стремительного напора. Она обладала свойствами, различимыми лишь для лингвиста: в ней были элизии, характерные для представителей среднего класса, и изящные греческие интонации живших во мне предков, перемешанные с носовым выговором Среднего Запада. — 228 —
|