В другом, уже взрослом, отделении сестра, проводившая утром общую беседу с пациентами, спрашивала всех присутствующих, кто из нас должен после собеседования идти на утреннюю гимнастику. Вопрос был совершенно излишним, так как гимнастика была обязательна для всех, за исключением одного мужчины, у которого болела нога. У него были очень сильные боли. Такие сильные, что для него не могло быть и речи даже о самых несложных упражнениях, хотя он только что выходил на улицу покурить и все утро расхаживал по отделению самой обычной, энергичной походкой. Сестра задавала еще ряд вопросов, в сущности, очень глупых, так как мы все понимали, в чем дело, пока однажды, нарушив основное правило, она не взяла на вооружение отмененный язык и спросила: «Сдается мне, что ты просто не хочешь делать гимнастику. Почему ты не хочешь прямо сказать те хочу»?». И когда она отказалась от своего языка, пациент, обретя прежний дар речи, сказал, что он не мог так ответить, потому что такой ответ она бы не приняла как уважительную причину. «Нет, почему же! - возразила она. - Говори, не бойся! Выскажи словами то, что думаешь». И он высказал, и все остальные тоже высказали. В то утро на гимнастику не вышел никто, кроме лечащего персонала. На следующее утро все пошло по старому, я пришла на гимнастику, и остальные тоже пришли, потому что я, например, ничего не имела против, мне нравилась утренняя гимнастика. Вчера я отказалась участвовать по другой причине: потому что это было так прекрасно - высказаться напрямик о том, что я хочу и чего не хочу делать, и знать, что к моему желанию отнесутся уважительно. Я отказалась идти на гимнастику, потому что было так приятно почувствовать, что на какое-то время к словам вернулось их обычное значение, и ими можно пользоваться без опаски. И я отказалась, потому что у меня давно уже не было такой возможности, и я знала, что в другой раз она выпадет мне нескоро. Одной из причин, почему исчезает слово «хочу>, вероятно, является то отношение, с которым люди сталкиваются в лечебных учреждениях и во многих других местах. Но отчасти виноват и собственный страх перед запретными и постыдными желаниями, тот ужас, который усиливается от общения с теми, чье дело, казалось бы, помогать побороть эти страхи. И тут мы подходим к языку печальному. Он не так уж и прост, а зачастую и не так осознанно применяется, однако он есть, и представляет собой замешанное на стыде, искаженное отображение того, в чем человек ни за что, ни за что не признается по доброй воле: например, что он одинок и хочет, чтобы его увидели. — 32 —
|