Во время одного из своих пребываний в больнице Кастро написал мне о своей матери и о проблеме «прикосновений». Как подсказывает мне память, очевидно, существовало такое время, когда прикосновения других людей не вызывали у меня отрицательных чувств. Позднее мое негативное отношение привело к серьезным трениям с матерью. Еще будучи ребенком, я обнаружил, что не переношу, когда ко мне кто-нибудь прикасается. При этом до сих пор у меня сохраняется чувство, что прикосновения нарушают мою неприкосновенность, и надо мной совершается насилие. Естественно, это не должно было иметь отношения к матери. Но тем не менее, именно таким образом я реагировал, если она хотела обнять меня или просто приблизиться, чтобы проявить свою любовь, которая, увы, не была слишком крепкой. Я оказывался совершенно не в силах совладать с охватывающим чувством, которое и сейчас остается неизменным. И в те редкие мгновения, когда мама хочет выразить свои чувства, я тотчас отстраняюсь и ощущаю сильное раскаяние, увидев обиду на ее лице и слезы в глазах. Огорчив ее, я начинаю ненавидеть себя за то, что совершенно не могу удержаться, чтобы не отстраняться от нее. А ведь на самом деле мне очень хочется, чтобы она обняла меня и ощутила ту любовь, которую я в действительности испытываю к ней. И еще более удручает меня то, что сейчас эти минуты проявления нашей обоюдной привязанности остались далеко в прошлом. Ну, а что касается остальных, то избегая их прикосновений, я не испытываю какого бы то ни было раскаяния. Я полагаю, что раз я не дал такого разрешения, то подобные действия с их стороны с полным правом можно считать насилием. С другой стороны, воспоминания, связанные с тем, как я впервые пошел в школу, подсказывают, что в то время именно я первым притрагивался к окружающим. Это составляло неотъемлемую часть моего общения. Я ощущал, что нуждаюсь в том, чтобы прикоснуться к собеседнику. Причины этого желания остаются для меня загадкой. Однако стоит отметить, что в школе я трогал преимущественно девочек с длинными волосами, носивших красивые платьица. И, конечно же, всегда получал жестокие нагоняи от учителей. Между тем, они толком так и не объяснили мне тогда, почему это является плохим поступком, а просто заявляли, что этого делать нельзя. Как и полагалось, вслед за долгой и шумной «проработкой» обычно следовало суровое наказание. То и дело я ощущал «прелесть» директорских розог. Таким образом, можно сказать, что в меня буквально впилась мысль о том, что прикасаться к другим людям отвратительно. Следует еще принять во внимание, что это убеждение не осознавалось мной, а скорее находилось в подсознании. Но из него логически вытекало, что поскольку притрагиваться к другим дурно, то это же самое можно отнести и к прикосновениям других людей ко мне. Этот вывод совершенно не оставлял места для тех, кто с любовью тянулся ко мне. И в первую очередь, конечно, для матери. В конце концов, поскольку я никогда не углублялся в эту «проблему», так и не придя к ее разрешению, она осталась во мне навсегда, как незаживающая гноящаяся рана, со временем все больше дававшая о себе знать — по-видимому, в силу разных причин, а не только из-за издевательского отношения учителей в школе. Возможно, ее корни скрывались еще глубже, в моем далеком прошлом, покрытые мраком забвения. Но после случившегося происшествия я всерьез обдумывал эту «проблему» и стал работать над ее разрешением теперь, в дни долгожданного мира между мной и матерью. Я внес желаемые изменения в наши взаимоотношения. И это сыграло действенную роль в излечении ран, нанесенных взаимными обидами, которые отягощали нас долгие годы. Лежа здесь, на больничной койке, я все же нахожу успокоение в мысли о том, что дома все хорошо и она любит меня. Но самое главное состоит в том, что она знает и о моей любви. <…> Я в который раз написал письмо матери. И надеюсь, что на этот раз получу ответ. Я очень о ней скучаю. У меня внутри все болит. Я чувствую себя отрезанным от семьи. Однако на этом я должен сегодня остановиться. Как писал Шекспир: «За Цезарем ушло в могилу сердце. Позвольте выждать, чтоб оно вернулось»*. — 134 —
|