Предчувствует же он, что она ждет, когда он унесет ее так далеко, чтобы в ней вспомнилось и смогло выразиться воспоминание. Вот от чего они ни на секунду не могут отвлечься. По секрету ото всех. Как будто пространством для боли была мысль. # “Ладно, — сказал он себе, закрывая глаза, — если не хочешь, я отступаюсь”. Он отдавал себе отчет, что она, чего доброго, все забыла. Это забвение составляло часть того, что она хотела бы ему сказать. Вначале, со свежими силами и блистательной уверенностью молодости, он наслаждался этим забвением, оно казалось ему тогда очень близким к тому, что она знала, более близким, быть может, нежели воспоминание, и именно посредством забвения и стремился он этим завладеть. Но забвение… Погрузиться в забвение следовало бы и ему. # Сделай так, чтобы я могла с тобой говорить. “Что мне нужно сказать?” — “А что вы хотите сказать?” — “То, что, будучи сказанным, уничтожило бы само желание говорить”. Разговаривая, она производила такое впечатление, будто не умеет соединять слова с богатством бывшего до того языка. Они оказывались без истории, вне связи со всеобщим прошлым, не относились даже к ее собственной жизни или жизни кого бы то ни было еще. Тем не менее они говорили то, что говорили, и их точность делало подозрительной только полное отсутствие в них двусмысленностей: как будто они обладали единственным значением, вне которого вновь становились безмолвными. Смыслом всей этой истории служил смысл одной длинной фразы, которая не могла быть расчленена, которая обретет свой смысл лишь к концу, а в конце обретет его лишь как дуновение жизни, неподвижное движение всей целокупности. Наряду с тем, что она говорила, и словно бы чуть позади, но в некой протяженности без глубины, без верха или низа — и, однако же, материально полагаемой, — он начал различать другую речь, не имевшую почти ничего общего с ее собственной. # Сделай так, чтобы я могла с тобой говорить. # Отказ, которым она ему отвечала, крылся в самой ее податливости. Все было смутно, это он знал; быть может, тревожно, а ее присутствие связывалось с неким сомнением: словно она присутствовала только для того, чтобы помешать себе говорить. А потом приходили мгновения, когда, поскольку рвалась нить их отношений, она вновь обретала свою безмятежную реальность. Тогда он лучше видел, в состоянии какой необычайной слабости она пребывала, откуда черпала ту властность, которая временами заставляла ее говорить. Ну а он сам? Не был ли он слишком силен, чтобы ее слушать, слишком убежден в пространности смысла своего собственного существования, слишком увлечен своим движением? — 251 —
|