Он не ответил, но надо мною вновь сомкнулась тишина, словно он сказал мне: для такой муки нет никакого здесь. И я тут же ее испытал, я был связан с этой мукой, она тоже сомкнулась надо мною, у нее имелось свое пространство, свои стены, свой безмятежный свет. Да, мирное лето, вот чем была эта мука, и, быть может, она и привела меня сюда, но здесь, хотя все и казалось тут столь же абсолютно неподвижным, как и там, где ничего не происходит, не могло быть здесь. Однако я тут и остался. Мне кажется, что остаться хотела и она, эта мука, и у меня, по-моему, сложилось впечатление, что для этого ей требовался я; но в то же время она меня мощно и увлекала — с силой, о которой я вряд ли мог бы дать представление. Я видел чуть приоткрытую дверь: по ту сторону темнота, полумрак комнаты, еще дальше — ее центр. Пора уже сказать, какая у меня была мысль: вполне возможно, что мой спутник знал о ней больше моего; что он находился с ней в отношениях, которые пытались меня убедить, будто с его помощью я смогу ее лучше понять, сделать ее еще более прозрачной, а себя — более прозрачным в ней, имелась некая смутная очевидность, заманчивый свет, к которому меня подталкивала сама истина; но тем не менее я не мог их в себе соединить, никак не мог; напротив, они казались мне столь же неизвестными друг другу, как я, чего доброго, был к ним обоим близок. Это-то и было по-своему самым ужасным: невозможно по-настоящему исчезнуть, когда нужно умереть в двух отделенных друг от друга мирах. К искушению воззвать к нему добавлялось, что, поскольку я с ним заговаривал, а он мне отвечал, я его опережал и был всячески на него обращен, вовлечен в то обещание, которое он поместил как бы в самое нутро вещей, объявив, что “хотел сделать для меня буквально все”, обещание, столь полно меня окружившее, что и оно тоже стало пространством, в котором я перемещался. В конце концов я спросил: “Я говорил о вас как о спутнике. Не правда ли, необдуманное слово? — Что я могу быть вашим спутником? Кому вы об этом говорили? — Самому себе, пока размышлял. — Вряд ли я стою за этим словом, полагаю, вам не следует им пользоваться. — Но разве вы не помните, что мне обещали? — Помню ли я это? Глубоко, дружески — так быстро мне это не забыть”. Я обратился к этой недосказанности, она отнюдь не разочаровывала, а привлекала, она походила на своего рода робость — может быть, потому, что скрадывалась в воспоминании. Именно она-то, я в этом не обманывался, и побудила меня пойти дальше, сказать ему: “Не удобней ли было бы, если бы я мог звать вас по имени? — Вы хотите дать мне имя? — Да, в данный момент мне бы этого хотелось” и, поскольку он не отвечал: “Разве это все не облегчит? Не должны ли мы дойти в этом до конца?” Но он, похоже, не мог отвлечься от своего вопроса: “Дать мне имя? Но почему? — Точно не знаю — возможно, чтобы утратить свое”. И это причудливым образом вернуло ему хорошее расположение духа: “А! вы из этого так просто не выпутаетесь”. Реплика, про которую я отлично понимал, что она призывает, ждет мою: “Но я и не хочу из этого выпутываться”, и, чтобы ускользнуть от этого выжидания, которое стремилось соблазнить во мне уже проговоренные слова, от меня потребовалось некоторое усилие, вылившееся в вопрос: “Не много ли уже между нами слов? — Да, конечно же, много писанины”. Тогда я чуть невпопад заметил: “Вы хотите сказать, что между нами не должно быть имени? — Да, вот-вот”, но с ответной непоследовательностью, которая выдавала, что не ускользнула от него и моя собственная, он добавил: “Знаете, слова не должны нас пугать”. — 159 —
|