Всем детям известно, что они делают успехи. Впрочем, им не позволяют об этом забыть: "Добивайся успеха", "Он успевает", "Регулярные и серьезные успехи..." Взрослые излагали нам историю Франции: после Первой республики, не слишком надежной, пришла Вторая, а затем Третья - на этот раз хорошая: бог троицу любит. Сводом буржуазного оптимизма была в ту пору программа радикалов: рост изобилия, устранение пауперизма путем распространения знаний и системы мелкой собственности. Нам, молодым господам, этот оптимизм преподносили в приспособленном для нашего возраста виде, и мы с удовлетворением замечали, что наши индивидуальные успехи воспроизводят успехи нации. И, однако, только немногие из нас хотели пойти дальше своих отцов, для большинства все сводилось к достижению зрелости, после чего рост и развитие прекратятся, зато окружающий мир сам по себе сделается лучше и комфортабельней. Некоторые ждали этого момента с нетерпением, иные со страхом, иные с грустью. Что касается меня, то до посвящения в сан я относился к росту с полнейшим безразличием - мне было начхать на право облачиться в тогу совершеннолетия. Дед находил меня маленьким и огорчался. "Он пошел в Сартров", - говорила бабушка, чтобы его позлить. Шарль делал вид, что не слышит, ставил меня перед собой, мерил взглядом и произносил, наконец, не слишком убежденно: "Он растет!" Я не разделял ни его озабоченности, ни его надежд: ведь и дурная трава быстро растет; можно стать большим, оставаясь дурным. Для меня в ту пору самое главное было остаться хорошим in aeternum (1). Но все изменилось, когда моя жизнь приобрела ускорение: поступать хорошо было уже недостаточно, стало необходимо с каждым часом поступать ЛУЧШЕ. Я подчинил себя одной заповеди - карабкаться вверх. Чтобы дать пищу своим претензиям и замаскировать их непомерность, я поступал, как все: в моих нетвердых детских успехах усматривал предвестия своей судьбы. Я действительно делал успехи, незначительные и вполне обычные, но они создавали у меня иллюзорное ощущение подъема. Ребенок, привыкший работать на публику, публично я придерживался мифа своего класса и своего поколения: человек извлекает пользу из приобретенного, накапливает опыт, настоящее богато уроками прошлого. Наедине с самим собой я этим отнюдь не удовлетворялся. Я не мог согласиться с тем, что бытие даруется извне, сохраняется по инерции, что любое движение души есть следствие предшествующего движения. Весь, целиком, я был порожден грядущим ожиданием, оно наделило меня лучезарностью, я мчался вперед, и каждое мгновение вновь и вновь повторяло ритуал моего появления на свет; я рассматривал свои сердечные порывы, как искры внутреннего огня. Чем же я могу быть обязан прошлому? Не оно меня создало, это я, напротив, восстав из пепла, исторгал из небытия свою память, воссоздавая ее снова и снова. Я возрождался всякий раз лучшим, я пробуждал и полнее использовал еще нетронутые запасы своей души по той простой причине, что смерть, надвигавшаяся неотвратимо, все резче озаряла меня своим темным светом. Мне часто говорили: прошлое нас подталкивает, но я был убежден, что меня притягивает будущее; мне было б ненавистно ощутить в себе работу размеренных сил, медленное созревание задатков. Я загнал плавный прогресс буржуа в свою душу, я превратил его в двигатель внутреннего сгорания; я подчинил прошлое настоящему, а настоящее будущему, я отринул безмятежную эволюционность и избрал прерывистый путь революционных катаклизмов. Несколько лет назад кто-то отметил, что герои моих пьес и романов принимают решения внезапно и стремительно - к примеру, в "Мухах" переворот в душе Ореста происходит мгновенно. Черт побери, я творю этих героев по своему образу и подобию; не такими, разумеется, каков я есмь, но такими, каким я хотел бы быть. — 95 —
|