одновременно самокритикой Толстого, пережившего - и изжившего - философию Шопенгауэра "изнутри". Причем условием освобождения Толстого от "завороженности" смертью, обессмысливающей жизнь, бытие вообще, было именно резкое неприятие прежней установки, которую он полубессознательно разделял вместе с немецким философом (и некоторыми из россиян, модничавшими своим пессимизмом): мы - "хорошие", а жизнь - "плохая". Мы, считающие жизнь бессмыслицей, "хороши", а все остальные, кто так не считает, "плохи", - вот, согласно теперешнему убеждению Толстого, изначально безнравственная, бессовестная, бесчестная установка, не преодолев которую нельзя было не то что решить для себя проблему осмысленности жизни, но и правильно ее поставить. Здесь, как видим, его нравственный переворот оказался условием выхода из теоретического тупика - как это и до него случалось со многими мыслителями. "Я понял, - признает Толстой (и не надо думать, что это такое уж легкое признание. - Ю.Д.), - что для того, чтобы понять смысл жизни, надо прежде всего, чтобы жизнь была не бессмысленна и зла, а потом уже - разум для того, чтобы понять ее. Я понял, почему я так долго ходил около такой очевидной истины, и что если думать и говорить о жизни человека, то надо думать и говорить о жизни человечества, а не о жизни нескольких паразитов жизни. Истина эта была всегда истина, как 2х2 = 4, но я не признавал ее, потому что, признав 2х2 = 4, я бы должен был признать, что я нехорош. А чувствовать себя хорошим для меня было важнее и обязательнее, чем 2х2 = 4. Я полюбил хороших людей, возненавидел себя, и я признал истину". Главное для русского писателя заключалось в том, чтобы отказаться от точки зрения "мы" ("хорошие") и "они" ("плохие") в применении к народу, среди которого - и во многом, очень многом - за счет которого живешь. Оказывается, эта точка зрения поражает болезнью не только нравственность, извращая ее и превращая в — 428 —
|