«Нам представляется, что Повествование как антропологическая практика основывается на обмене: рассказ дается, понимается, структурируется за (или в обмен на) что-то, чьим противовесом он является» (ibid., р.165). Шахеразада рассказом завоевывает право на лишний день жизни, в «Сарразине» Бальзака платой за рассказ является ночь любви. Здесь сам рассказ сообщает нам о договоре, на котором он строится как жанр. То же, казалось бы, имеет место и в «120 днях Содома»: рассказчица Дюкло говорит в обмен на исключение из брутальных любовных практик, распространяющихся на всех остальных женщин, и в обмен на ее доставку в Париж живой и невредимой. «Но ничто не говорит в пользу того, что данный торжественный договор будет исполнен: чего может стоить обещание либертена, находящего сладострастное удовольствие в его нарушении? Итак, обмен растворяется: договор, на котором основывается рассказ, навечно заключается лишь для того, чтобы тем более верно быть нарушенным: знак в будущем ожидает измена, в которую тот попадается как в ловушку. А само это отступничество, разве оно возможно и желательно не потому лишь, что притворилось торжественно обменивающимися знаками, смыслом?» (ibid., р. 166). Нарушение взаимности в романах Сада объясняется тем, что место взаимности занимает реванш. «Сейчас, мой ангел, я жертва момента, а через миг преследовательница», — восклицает однажды Жюльетта. «Это скольжение обеспечивает имморальность человеческих отношений… отношения дружбы циркулируют (ими охвачены Жюльетта, Олимпия, Клервиль, Дюран), но главное, что все эротические связи имеют тенденцию ускользать от моногамной формулы: место пары занимает цепь… Смысл цепи сводится к утверждению бесконечного характера эротического языка (а разве сама фраза не представляет собой цепь?). Надо сделать так, чтобы удовольствие не возвращалось туда, где оно брало свое начало, надо распылить обмен… не возвращать тому, кто дал вам, и давать тому, кто вам не возвратит… Так как любая цепь является открытой, и насыщение носит лишь временный характер, в цепи не происходит ничего внутреннего» (ibid., р. 169). «Если я, — продолжает Барт, — утверждаю, что существует эротическая грамматика (порнограмматика) Сада с ее эротемами и правилами их сочетания — это не означает, что и я на манер грамматика располагаю какими-то особыми правами на текст Сада (на самом деле, кто разоблачит воображаемое наших лингвистов?). Я всего-навсего хочу сказать, что ритуалу Сада (структурированному им самим под названием сцены) должен отвечать (но не соответствовать) другой ритуал удовольствия: ритуал чтения, работа чтения. О работе речь идет потому, что отношение двух текстов не определяется простой референцией. Не истина движет моей рукой, но игра, истина игры. Как уже сказано, никакого метаязыка нет, точнее, есть много метаязыков, есть — как в слоеном тесте без ядра, без начинки — язык о языке, или еще лучше, — ни один язык не имеет преимущества перед другим — как в детской игре в ладошки» (ibid., р. 169). — 137 —
|