Буквально только что, еще какие‑то ничтожные доли секунды назад, переполнявшая ее маленькое напружиненное тельце энергия вдруг куда‑то исчезла, она прямо на моих глазах сникала, и сейчас все в ней – ее стремительно теряющие всякие очертания формы, уплывающий куда‑то в неизвестное взгляд излучали уже некое абсолютное отрешение. Казалось – да, по‑видимому, это и в самом деле было так – свет внезапно померк для нее; и в этот момент, когда перед всем наделенным живою душой должна проноситься спрессованная в единое мгновение череда событий, замыкающих круг земного бытия, она прощалась с миром, со ставшим ее обителью домом, со мной… В этом горящем глазу, распахнувшемся чуть ли не на половину ее искаженной непередаваемым ужасом мордочки, светилось уже что‑то потустороннее, нездешнее. Нет, все происходящее не было испугом. Я хорошо знаю, как выглядит ее, кошачий, страх. Ужасная по своей природе трусиха, она жутко боялась всех чужих, по разным причинам появлявшихся в моем доме. Видно, что‑то тяжелое хранила наследственная память моего маленького приемыша. Почему‑то человек устроен так, что ему хочется всякий раз погладить оказавшуюся рядом опрятную домашнюю кошечку, но всем тем, кто бывал у меня, категорически запрещалось не только трогать ее руками, но даже выражать намерение прикоснуться к ней. Увы, мои запреты действовали не всегда; и каждый раз, когда к ней тянулась чья‑то чужая – всегда казавшаяся ей враждебной – рука, она умирала от страха. Но при всем том, моя питомица была довольно отважна, и никогда не пыталась убежать и скрыться где‑нибудь под диваном, как это обычно делают другие кошки. Напротив, страх действовал на нее, как некий мощный наркотик, и если мне удавалось, осторожно взяв на руки, унести ее в сторону от опасности, она, вспарывая мои руки когтями, всякий раз вырывалась из них и возвращалась назад – отважно защищать от вторжения наш общий с нею дом. Сказать, что в эту минуту ее шерсть вставала дыбом, значит, не сказать ничего – дыбилась каждая шерстинка на ее маленьком сотрясаемом крупной дрожью тельце. И еще она кричала. Обычно в состоянии предельного испуга кошки шипят, – моя именно кричала. Нет, это не было истошное мяуканье, это был не сдерживаемый ничем дикий хриплый крик, какого никогда не издают домашние кошки. Сейчас же она была охвачена совсем не страхом, – она прямо у меня на глазах стремительно проваливалась в какие‑то иные измерения бытия, иная властная стихия уже без остатка поглощала ее. Какая‑то надмирная непереносимая мука и еще – вселенская, способная затопить собою все вокруг нее, тоска светилась в этом обращенном ко мне пламенеющем глазу. Внезапно рухнул весь ее теплый уютный мир, и, поняв, что случилось что‑то трагическое и непоправимое, она навсегда прощалась и с ним и со мной, и эта мука была именно мукой (авва, Отче!) последнего прощания. Как видно, что‑то серьезное внутри нее подсказывало ей, что причиной вершившегося светопреставления была она сама; и этот глядевший мне прямо в смятенную душу огромный заслоняющий все горящий черный глаз… молил меня о последнем прощении: «Хозяин, прости, я плохая, я гадкая!..» — 152 —
|