1 Здесь - Ж.-П. Сартр (L'Etre et le Neant. P. 453 и след.). 243 ном фоне. Но вот несут ли синтаксические и словарные формы, которые здесь имеются в виду, свой смысл в самих себе? Ясно видно, что есть нечто общее в жесте и его смысле, например, в выражении эмоций и в самих эмоциях: улыбка, спокойное лицо, непринужденность жестов действительно включают в себя ритм действия, способ бытия в мире, которые и есть сама радость. Но не является ли связь между словесным знаком и его значением совершенно случайной, как указывает на то существование множества языков? И не была ли передача элементов языка от "первого заговорившего человека" ко второму по необходимости иного типа, нежели общение жестами? Именно это выражается обычно словами о том, что жест или эмоциональная мимика - это "естественные знаки", а речь - "знак конвенциональный". Но ведь конвенции являются поздней формой отношений между людьми, они предполагают предварительное общение, и нужно вернуть язык в это коммуникативное русло. Если мы рассматриваем только концептуальный и конечный смысл слов, тогда верно, что словесная форма, за исключением окончаний, кажется произвольной. Но все изменилось бы, прими мы в расчет эмоциональный смысл слова - то, что выше мы назвали его жестуальным смыслом, который играет важнейшую роль, к примеру в поэзии. Тогда бы мы обнаружили, что слова, гласные, фонемы суть многообразные способы воспевания мира и что им назначено представлять объекты не на основе объективного сходства, как полагала наивная теория звукоподражаний, а на основе того, что они выделяют и, в прямом смысле слова, выражают эмоциональную сущность объектов. Если бы можно было вычесть из словарного запаса то, что обязано механическим законам фонетики, заимствованиям из иностранных языков, рационализации грамматистов, подражанию языка самому себе, мы, несомненно, открыли бы в истоке всякого языка систему выражения, достаточно ограниченную, но такую, при которой не было бы уже произволом, например, называть свет светом, если тьму называют тьмой. Преобладание гласных в одном языке, согласных в другом, словосочетания и синтаксис воспроизводят, должно быть, не произвольные конвенции для выражения одной и той же мысли, но различные способы, какими тело славит мир и в конечном счете живет им. Оттого-то, надо полагать, полный смысл слова в одном языке ни в коем случае не может быть передан в другом. Мы можем говорить на нескольких языках, но один 244 из них всегда остается тем, в котором мы живем. Чтобы полностью усвоить какой-то язык, потребовалось бы принять в качестве своего мир, который он выражает, и нельзя принадлежать двум мирам одновременно.1 Если и существует какая-то универсальная мысль, то ее можно достичь, повторив усилие по выражению и сообщению в том виде, в каком оно было опробовано каким-то языком, переняв все двусмысленности, все смысловые сдвиги, из которых соткана его языковая традиция и которые как раз и служат мерой ее выразительной силы. Конвенциональный алгоритм, который к тому же обладает смыслом лишь в соотнесении с языком, в любом случае выражает лишь Природу без человека. А значит, не существует конвенциональных знаков в строгом смысле, простого обозначения чистой и самой по себе ясной мысли, существуют только слова, в которых в сжатом виде присутствует история любого языка и которые осуществляют ничем не гарантированное общение в среде невероятных языковых случайностей. Язык кажется нам все же более прозрачным, нежели музыка, лишь оттого, что большую часть времени мы пребываем в пределах конституированного языка, пользуемся имеющимися значениями и, подобно словарю, ограничиваемся в наших определениях указанием соответствий между ними. Смысл фразы кажется нам понятным от начала до конца, отделимым от самой этой фразы и занимающим определенное место в рамках умопостигаемого мира потому, что мы предполагаем данными все те применения, которыми он обязан истории языка и которые вносят свой вклад в определение его смысла. Напротив, в музыке никакой словарь не является предустановленным, смысл появляется в связи с — 167 —
|