Но этот родник ее кроткий был, точно в уступах скалы, зажат небольшим подбородком и выпуклым блеском скулы. И опять ни одного лживого слова. Все – правда. Правда самопожертвования… Когда наемные лакеи нынешней идеологической перестройки кричат о десятках миллионов крестьян, якобы ставших лагерной пылью, я перечитываю Смелякова и верю ему, говорящему, что крестьянское сословие в 30-е годы не легло в вечную мерзлоту, а стало в своей численной основе летчиками, рабочими, итээровцами, врачами, студентами, машинистами, рабфаковцами, партийными работниками, поэтами, солдатами новой цивилизации. У моей калужской бабки, крестьянки, было четверо детей. Сын стал летчиком первого призыва, одна дочь врачом, другая – диспетчером железной дороги, третья – швеей и потом директором швейной фабрики. Читаешь, бывало, некрологи 70 – 80-х годов – хоронят академика, военачальника, секретаря обкома, народного артиста, известного писателя – и видишь, что все они – вчерашние крестьянские дети… Об этом трудном, но неизбежном для народного будущего превращении крестьянства в другие сословия Смеляков размышлял всю жизнь. Всю жизнь он жаждал точно определить, из какого материала создан жертвенный нимб, окаймляющий лики «делегаток» и «делегатов», лики чернорабочих социалистической цивилизации. Чтоб ей вперед неодолимой быть, готовилась крестьянская Россия на голову льняную возложить большой венок тяжелой индустрии. Строки из предсмертного стихотворения 1972 года, демонстративно названного «Сотрудницы ЦСУ» – то есть Центрального статистического управления. Одна из аббревиатур грозного времени… Я их узнал мальчишеской порой, когда, ничуть над жизнью не печалясь, они с моею старшею сестрой по-девичьи восторженно общались. Женские судьбы вчерашних крестьянских дочерей особенно трогали душу подростка, благоговевшего перед их наивным, почти монашеским аскетизмом. Идя из школы вечером назад, я предвкушал с блаженною отрадой, как в комнатушке нашей шелестят моих богинь убогие наряды. Но я тайком приглядывался сам, я наблюдал, как властно и устало причастность к государственным делам на лицах их невольно проступала. Будущий поэт, отрок, школьник был счастлив тем, что с женщинами этими делил высокие гражданские заботы и что в шкафах статистики стальных для грозного строительства хранится средь миллионных чисел остальных его судьбы и жизни единица. И опять в который раз поэт на склоне жизни требовал от судьбы ответа: чего больше было в «грозном строительстве» – подневольного жертвоприношения или добровольного самопожертвования. Нет, он не тешил себя риторикой лозунгов и социальными иллюзиями, он трезво, как сотрудницы ЦСУ, умел считать все победы и все утраты, он знал неимоверную цену, заплаченную народом за воплощение небывалой мечты, он видел, как ложатся в ее фундамент лозунги, люди, машины… — 39 —
|