Забавно чувствовать себя в согласии с теми критиками, которые на вопрос, Шекспир писал те пьесы или все же Бэкон, отвечают: какая, мол, разница? Потому что и в самом деле разницы нет. Постепенно, очень постепенно я начал вникать, что со мной происходит, и мог внятно объяснить это Литтлуэю, чтобы он больше не обвинял меня в ненаучном мышлении. Я со всей очевидностью уяснил, что эта способность преодолевать время является второй стадией развития вслед за контролем над корой головного мозга. Первой была стадия «созерцательной объективности», незамысловатая способность проникать за ворота собственной сущности и видеть вещи на самом деле, сознавать, что они существуют. В этом основная беда людей, тело отношения к этому не имеет. Великие ученые и великие поэты в момент истины видят одно и то же: объективную многозначность мира. Эйнштейн как-то сказал, что для него главная цель — видеть мир одной лишь мыслью, без налета субъективности. Вот в чем суть. Вот оно, великое «стремление наружу», свойственное всем исследователям. Тело здесь ни при чем; это свойство ума. Мы с Литтлуэем освоили это сразу, как только поняли, для чего предназначается кора передних долей. Ее цель — спасать от настоящего, позволять подступаться к миру с множества равных углов и точек зрения вместо того, чтобы прозябать в субъективном жизненном мире. Избегать субъективного. Когда это было достигнуто, наступила следующая стадия. По мере того, как объективность стала привычкой, во мне, развиваясь, начало расширяться абсолютно стабильное созерцание реального мира, не затмеваясь больше личностным. Я начал развивать в себе способность осваивать «значения» — подобно тому, как хороший дирижер улавливает пусть даже единственную фальшивую ноту среди звучания полусотни инструментов, или как опытный механик способен установить причину неполадки по звуку мотора. Впервые это произошло со мной примерно через неделю после того ажиотажа с Шекспиром. Мы с Литтлуэем вернулись к философии. Как-то раз мы поехали в Солсбери, думая наведаться в отличную книжную лавку неподалеку от собора. По пути решили завернуть на Стоунхендж[148], которого Литтлуэй, как ни странно, никогда не видел. Мне было любопытно проверить, как отреагирует на памятник моя «историческая интуиция»; ничего существенного я, разумеется, не ожидал. Вот мы отдалились от Эймсбери, и на горизонте обозначились исполинские очертания камней. Я почувствовал, как по спине у меня забегали мурашки, и в темени начало пощипывать. Это меня не удивило; Стоунхендж всегда производил на меня такой эффект. Однако с приближением пощипывание не только не убывало, но еще и усилилось. Я вздрогнул как от озноба, а Литтлуэй, посмотрев на меня искоса, спросил: — 104 —
|