Через пятьшесть минут в кабинет открылась другая дверь, и вошел невысокий полный лысый человек с добрым круглым лицом, на котором, казалось, толькотолько была или вот-вот появится веселая улыбка. Отец потом рассказывал, что более всего его поразило то, что доктор был очень тщательно одет — изпод белого халата видна была ослепительно белая рубашка, жилет и отнюдь не пижамные брюки. Несколько точных движений: рука на лоб, градусник под мышку, пульс, поднятие век, подготовка шприца, почти нечувствительный укол, порошок, — и я почувствовал, что засыпаю. Детская память мне сохранила утро в кабинете доктора Кранца, солнечный свет на золоченых корешках книг за стеклом, причудливые и непонятные готические надписи, мать и отца, дремлющих в креслах у дивана, а на диване — я на хрустящей простыне, укрытый тем самым одеялом, в котором путешествовал по ночным улицам города Н. Старинные часы пробили девять раз. Раскрылась дверь и вошел доктор Кранц, а за ним вчерашняя дама с чаем и бутербродами на подносе. — Мальчику оказалось слишком много нашего солнца, — говорил доктор Кранц, осматривая и ощупывая меня. — Сейчас легкий завтрак, и домой у папы на руках, вечером небольшая прогулка, а завтра утром на лиман — с восьми до девяти и не больше. Помню, как мой отец и доктор Кранц отошли к окну, и там произошла какаято заминка. — Нет, нет, нет, — сказал доктор Кранц. — Ну-с, мне пора на службу, до свидания! Отец кивнул головой, расстроенный и покрасневший. * * *Налетевшая через год война расплескала нашу большую семью по свету, унесла отца в неопределенное «без вести», порвала державшиеся на нем родственные связи, и я долгие годы не бывал ни в Одессе, ни в южном городе Н. Время шло, и пятнадцать лет спустя я оказался у дверей родильного отделения одной из больниц нашего города, ожидая, когда мне вынесут моего собственного сына, и завел обычный в таких случаях беспредметный разговор. Дежурившая в приемном покое пожилая женщина в ответ на какое-то мое замечание сказала, что она всю жизнь работала в городе Н. и к нашим порядкам никак не может привыкнуть. Я немедленно рассказал свои н-ские воспоминания о докторе Кранце. Старушка разволновалась до предела. Оказалось, что с доктором она проработала десять предвоенных лет. — Какой это был человек! Какой это был человек! — повторяла она, вытирая глаза казенным полотенцем. Немного успокоившись, она спросила: — Вы, наверное, знаете, как ужасно он погиб?! Я не знал. Не знал, что он погиб. Не знал и того, что, несмотря на свою истинно арийскую фамилию, доктор Кранц был евреем. В начале войны ему предлагали, его упрашивали уехать из Н. Он решительно отказывался, потому что видел: большинству его пациентов суждено остаться в городе, слишком уж быстро разворачивались события, а мог ли врач покинуть своих пациентов? И что греха таить, многое из того, что говорилось тогда о немцах, ему казалось преувеличением; он, как любили говорить до войны, еще в «мирное» время закончил университет в Германии, где никогда не чувствовал себя чужим, отлично владел высоким немецким и сносно болтал на швабском и берлинском диалектах. И сейчас он, как и в годы своей юности, читал Гете и Шиллера в подлиннике, слушал Бетховена и Вагнера, незаметно утирая слезы восторга, и в его мир не долетали истерические завывания бесноватого и его подручных. Он не мог поверить в перерождение народа и считал, что речь идет лишь о форме власти. И доктор Кранц, переживший на своем веку четыре или пять смен властей в городе Н., не мог поверить, что наступит время, когда детский врач здесь будет не нужен. — 213 —
|